Выбрать главу

Источник, о котором пойдет речь, рассказывает о якобы имевшем место разговоре Пушкина с девицей Н. М. Еропкиной, кузиной П. Ю. Нащокина: «Пушкин стал с юмором описывать, как его волшебница-муза заражается общею (московскою. – Ю. Л.) ленью. Уж не порхает, а ходит с перевальцем, отрастила себе животик и „с высот Линдора перекочевала в келью кулинара“. А рифмы – один ужас! (он засыпал меня примерами, всего не упомнишь).

– Пишу „Прометей“, а она лепечет „сельдерей“. Вдохновит меня „Паллада“, а она угощает „чашкой шоколада“. Появится мне грозная „Минерва“, а она смеется „из-под консерва“. На „Мессалину“ она нашла „малину“, „Марсу“ подносит „квасу“. „Божественный нектар“ – „поставлен самовар“ <…> Кричу в ужасе „Юпитер“, а она – „кондитер“»[123].

Документ этот вводит нас в забавную ситуацию. Наивная слушательница предполагает, что Пушкин доверил ей быть свидетельницей рождения поэтических текстов, а на самом деле поэт иронически выдает ей нечто, достойное ее представлений о творчестве. Хотя текст донесен до нас мемуаристкой в позднейшем и явно искаженном виде, но именно эта двойственность ситуации заставляет полагать, что в основе ее лежит какой-то подлинный эпизод. Тем интереснее увидеть, что слова, приводимые Еропкиной, имеют явную литературную параллель.

В рассматривавшемся выше романе Бульвера-Литтона есть исключительно близкое к «пушкинскому» тексту из воспоминаний Еропкиной место, где один из героев описывает свои попытки заняться стихотворством: «Начал я эффектно:

О нимфа! Голос музы нежный мог…

Но как я ни старался – мне приходила в голову одна лишь рифма – „сапог“. Тогда я придумал другое начало:

Тебя прославить надо так…

но и тут я ничего не мог подобрать, кроме рифмы „башмак“. Дальнейшие мои усилия были столь же успешны. „Внешний цвет“ рождал в моем воображении рифму „туалет“, со словом „услада“ почему-то сочеталась „помада“, откликом на „жизнь уныла“, завершавшую второй стих, была весьма неблагозвучная антитеза – „мыло“. Наконец убедившись, что поэтическое искусство не моя forte[124], я удвоил попечение о своей внешности; я наряжался, украшался, умащался, завивался со всей тщательностью, которую, видимо, подсказывало само своеобразие рифм, рожденных моим вдохновением».

Смысл описанной Еропкиной сцены в свете этой параллели понимается так: в ответ на наивные домогательства девицы, ведущей «поэтическую беседу», Пушкин разыгрывает сцену по рецептам лондонского денди, заменяя лишь снобизм одежды гастрономическим.

Дендизм поведения Пушкина – не в мнимой приверженности к гастрономии, а в откровенной насмешке, почти наглости, с которой он осмеивает простодушие своей собеседницы. Именно наглость, прикрытая издевательской вежливостью, составляет основу поведения денди. Герой неоконченного пушкинского «Романа в письмах» точно описывает механизм дендистской наглости: «Мужчины отменно недовольны моею fаtuité indolente, которая здесь еще новость. Они бесятся тем более, что я чрезвычайно учтив и благопристоен, и они никак не понимают, в чем именно состоит мое нахальство – хотя и чувствуют, что я нахал» (VIII (1),54).