В ее воспоминаниях, хранящихся ныне в отделе рукописей ГБЛ, много подробностей, оказавшихся необходимыми биографам В. Даля, но ценность этих мемуаров совсем не только в этой наиболее очевидной их функции, айв тех многочисленных чертах судеб и личностей совершенно неизвестных нам, ничем не знаменитых людей, которые в совокупности своей и составляют неповторимый (и невосполнимый вне документа!)
облик ушедшего времени. Мы замечаем вдруг, что с вниманием и интересом вчитываемся в историю неудачной семейной жизни некоего инженера-путейца, принимавшего участие в строительстве Николаевской железной дороги и выдерживавшего при этом немало столкновений с товарищами и начальством из-за его упорного отказа пользоваться "побочными доходами"...
Спокойно, неторопливо повествует О. Демидова о том, как "Надежда Михайловна, страстно любя мужа, умела в то же время довести его до бешенства своим несносным характером и вздорными требованиями - сколько ни запрещал Николай Антонович жене производить без себя уборку кабинета, это было выше ее сил. Как только он за дверь, она уже тут с тряпкой и шайкой воды, а он потом не находит нужных чертежей и бумаг или находит их с брызгами мыла". Будто о людях знакомых нам рассказывает она, как "все чаще и чаще после шумных семейных историй Николай Антонович приказывал закладывать лошадь и везти Над.
Мих. к родителям. Та покорно одевалась, брала очередного младенца и уезжала в ссылку. И должно быть, в самом деле плох был характер дочери, потому что старики Давыдовы не только не винили зятя, но любили его как сына и были счастливы, когда он приезжал в гости. Бывало, покажутся в воротах санки Николая Антоновича, мать кричит дочери: "Уходи, Надежда, Николай Антонович едет!" И Надежда сидит на сундуке в коридоре, жадно слушает голос мужа, но не смеет показаться ему на глаза, пока он сам не смилуется над нею".
Плавно течет рассказ, на страницы воспоминаний являются все новые и новые лица, заурядные люди своего времени. И вдруг деталь, нимало не значащая для автора воспоминаний, для читателя нашего времени оказывается едва ли не экзотической: "Ко времени знакомства А. Н. с моими родителями ей было лет 26-27, она была уже матерью шестерых детей и матерью образцовой". Яркие портреты со множеством подробностей и моментальные снимки, с которых неожиданно живо взглядывает на нас человек, в складе характера и образе мыслей которого несмываемо запечатлелось время, место, вековая традиция убеждений, привычек, верований. "Мама рассказывала, что Мария Евграфовна очень ревновала Бубнова к памяти его покойной жены.
Особенно горько ей было то, что муж купил себе место для могилы рядом с тетей Евой. - Здесь, на земле, пока я жив, я твой, - говорил ей Николай Дементьевич, - но там я хочу быть рядом с нею. Долго крепилась Мария Евграфовна и кончила тем, что купила и себе могилу у него в ногах..." И дальше, дальше со спокойной непринужденностью человека, уверенного в праве своем на собственное слово о своем времени, ведет автор свой рассказ и приводит нас к адмиралу Ивану Семеновичу Унковскому, капитану фрегата "Паллада", на котором плыл вокруг света И. Гончаров, а в годы знакомства с ним автора воспоминаний - ярославскому губернатору, отцу большого семейства, человеку, известному твердостью нравственных своих правил. "...Мама в разговоре с Иваном Семеновичем выставила Бубнова как образец безупречного человека.
- Ну нет, Ольга Владимировна, я, знаете, не со гласен, - сказал он, - я ничего не говорю, он очень хороший человек, но знаете, все-таки двоеженец...
- Иван Семенович, какой же он двоеженец? Ведь жена его умерла...
- Ну что ж, что умерла? А все-таки, знаете, взял вторую...
Вот какое сердце и какие идеалы были у этого мужа совета и опыта", заключает мемуаристка.
Ненужные, излишние подробности? Нет - нужные и важные - не только и не столько, может быть, в источниковедческом смысле, сколько как "нижний этаж"
художественной литературы, ничем не заменяемый материал для будущих исторических романов, изображающих быт и нравы людей минувших эпох. Чем естественней для современника какая-то подробность, тем нередко она характернее для его времени, тем невосполнимее впоследствии; поэтому В. Шкловский в одном из писем 1930 года опасался, что о В. Маяковском, как и о А. Пушкине, не будет написано хороших мемуаров:
"Главное - общеизвестность и самоочевидность для современников, которая пропадает быстро, а восстановлению не подлежит".
В том и состоит одна из поразительных для сегодняшнего взгляда и привлекательных особенностей мемуаров, повествующих о прошедшем столетии и начале нынешнего: мемуарист, кажется, совсем не озабочен выбором людей и событий - одна лишь яркость лица или факта служит ему нередко достаточным основанием для его запечатления. Он не боится брать на себя суд и решать, что интересно для потомков, и суд этот дается ему легко. У него нет пренебрежения к частностям, мучительной рефлексии над тем, достаточно ли общезначимо случившееся с ним и его близкими, нет того недоверия к ценности так называемой личной жизни отдельного человека, которая сейчас останавливает нередко уже занесенную над листом бумаги руку человека, имеющего и время и уменье описать оставшуюся за плечами долгую жизнь свою и своих знакомых. У тех, кто оставил нам свои мемуары, была неколебимая (хотя чаще всего совсем неосознанная)
уверенность в том, что каждый из их родных и знакомых - лицо историческое, что каждый достоин быть занесенным в книгу бытия. Читая эти воспоминания, поражаешься и, не испугаемся этого слова, умиляешься тому, сколько уважения и любви друг к другу разлито на этих страницах, сколько признано заслуг - перед обществом ли, перед отдельными ли людьми, сколько оценено по справедливости семейных и прочих добродетелей... Тепло родственности и дружественности прямотаки струится со страниц мемуаров людей самых обыкновенных, повествующих о событиях глубоко частной жизни ив этом, на наш взгляд, не источник возможного недоверия к объективности мемуариста (потому что все мемуары были, есть и будут субъективны), а уважения нашего к его умению и решимости дать волю своему собственному отношению к пережитому, не подгоняя это отношение под мерки, посторонние личному жизненному опыту.
- Вопрос "Да кому и что здесь может быть интересно?" - наверно, самый опасный из вопросов, который может поставить себе человек, приступающий к воспоминаниям.
- Можно даже сказать, что вопрос этот, если он достаточно глубоко засел в сознании человека, уже во многом обрекает его дело на неудачу. В том-то и дело, что интересно всё - и всем, кто обратится в будущие времена к нашему времени. Все, что вы знаете, что видели, что пережили, чему были свидетелями и очевидцами...
Недавно сотрудник ЦГАЛИ Ю Красовский напомнил о том, как В Бонч-Бруевич, широко и энергично организуя работу по собиранию материалов советского времени, предупреждал архивистов "Не будьте пророками. Кто знает, что выявится через сто лет".
Нужны воспоминания самые разные, о разных годах жизни страны в разных городах, селах и населенных пунктах, о самых разных слоях общества - без всяких исключений, вне иерархии и соображений о нужности и актуальности Будущий историк нуждается в материале обо всех проселках и тропах, а не только о хорошо видных каждому с любой точки магистралях.
Приведем один из наиболее разительных примеров, который вызовет, быть может, недоумение молодого читателя воспоминания человека, вышедшего из духовной среды и, по его собственному признанию, "имевшего возможность наблюдать жизнь московского духовенства, как приходского, так и соборного что и дает мне право выступить в своем роде историком жизни этого сословия в последнее пятидесятилетие перед револю цией. Мои воспоминания о многих лицах московского духовенства, несомненно, во многом расходятся с изображениями характеров и деятельности этих лиц, имеющихся в официальных и неофициальных изданиях (некрологи, описания юбилеев и пр), но это не должно никого удивлять, так как все означенные сообщения, конечно, изображали московских батюшек в сильно прикрашенном виде, а мне нет никакого повода и основания изображать жизнь духовенства не такою, каковой она была в действительности". Воспоминания эти писались в 1936 году, человеком, взявшим на себя роль историка своего сословия уже в глубокой старости, в возрасте 79 лет; написанные без особенного литературного уменья, они обстоятельно и по видимости добросовестно запечатлели то, что он видел и как понимал увиденное, и в свой час пригодятся наравне с прочими исследователю или литератору.