Нас хорошо кормили и любезно принимали, но что касается проблем, которые мы должны были изложить и решить, мы не могли добиться абсолютно никакого прогресса. По правде говоря, необходимо еще раз подчеркнуть, что, если не считать этого, нас принимали исключительно сердечно и уважительно. Однако только через месяц после нашего прибытия, когда генерала Терзича и меня приняли Сталин и Молотов и об этом было сообщено в печати, все двери громоздкой советской администрации и изысканных высших слоев общества словно по волшебству открылись.
Панславянский комитет, созданный во время войны, первым организовал для нас банкеты и приемы. Но не надо было быть коммунистом, чтобы понять не только искусственность, но и безнадежное положение этого института. Его деятельность ставила во главу угла связи с общественностью и пропаганду, но даже в этих делах он был явно ограничен. Кроме того, не очень ясны были его цели. Комитет почти полностью состоял из коммунистов из славянских стран – эмигрантов в Москве, которым фактически чужда была идея панславянского взаимодействия. Все они молчаливо понимали, что это было попыткой возрождения чего-то давно устаревшего, переходной формой, предназначенной для того, чтобы сплотить силы поддержки вокруг коммунистической России или, по крайней мере, парализовать антисоветские панславянские течения.
Само руководство комитета было малозначительным. Его президент, генерал Гундоров, был человеком во всех отношениях преждевременно состарившимся, с ограниченными взглядами, это был не тот человек, с которым можно было эффективно говорить даже по простейшим вопросам, касающимся того, как можно добиться славянской солидарности. Секретарь комитета Мочалов пользовался несколько большим авторитетом в силу того, что он был ближе к советским органам безопасности, что ему довольно плохо удавалось скрывать своим экстравагантным поведением. И Гундоров, и Мочалов были офицерами Красной армии, но находились средитех, кто доказал свою непригодность для фронта. В них можно было заметить сдерживаемое недовольство людей, пониженных до должностей, которые, как они считали, им не соответствовали. И только у их секретарши Назаровой, чересчур заискивающей женщины с редкими зубами, было нечто такое, что напоминало любовь к страдающим славянам, хотя и ее работа, как позднее стало известно в Югославии, была подчинена советским органам безопасности.
В штабе Панславянского комитета хорошо ели, еще лучше пили, а большей частью просто говорили. Произносились длинные и пустые тосты, которые мало отличались один от другого и, безусловно, были не столь красивы, как в царские времена. Я был поистине поражен отсутствием в панславянских идеях какой-либо свежести. Таким же было и здание комитета – подражанием барокко или чему-то в этом духе – в центре современного города.
Создание комитета было результатом временной, неглубокой и не вполне альтруистической политики. Однако, чтобы читатель понял меня правильно, следует добавить, что, хотя даже в то время мне все это было ясно, я был далек от того, чтобы смотреть на это с ужасом или удивлением. Тот факт, что Панславянский комитет служил обнаженным инструментом Советского правительства в целях влияния на отсталые слои славян за пределами Советского Союза и что его официальные лица зависели и были связаны и с секретными, и с государственными органами, – все это ничуть не беспокоило меня. Я лишь был встревожен его бессилием и поверхностностью, а более всего тем, что он не мог открыть мне двери в Советское правительство и к решению нужд Югославии. Потому что и мне, как любому другому коммунисту, было привито убеждение в том, что между Советским Союзом и другим народом не может существовать оппозиции, тем более не могла быть оппозицией революционная и марксистская партия, каковой на самом деле была югославская партия. И хотя Панславянский комитет представлялся мне слишком старомодным и, соответственно, неподходящим инструментом для достижения коммунистических целей, я считал его приемлемым, тем более потому, что на нем настаивало советское руководство. Что же касается связей его официальных лиц с органами безопасности, то разве я не научился смотреть на них как на почти божественных стражей революции и социализма – «меч в руках партии»?
Характер моего упорства в том, что я должен был достичь верхов Советского правительства, также следует объяснить. Настаивая, я тем не менее не был назойлив или обижен Советским правительством, потому что меня научили видеть в нем нечто даже более великое, нежели руководство моей собственной партии и революции, – ведущую державу коммунизма в целом. Я уже узнал от Тито и от других, что долгие ожидания – конечно же зарубежными коммунистами – были в Москве скорее стилем. Меня беспокоила и делала нетерпеливым неотложность потребностей нашей революции, то есть моей собственной югославской революции.