Мы уехали в ночь. К счастью моему, дорогой мои все спали, и было темно, и потому я вволю наплакалась. Приехав домой, я еще написала батюшке. А через неделю под предлогом 7 сентября31, скитского праздника, опять к нему приехала, удивив своим скорым приездом оптинских моих знакомых. Но и тут не сразу сказала я батюшке всю правду.
Сначала я выпросилась у него готовиться к причастию Святых Таин, затем, по обычаю, исповедалась, но и опять промолчала, отложив до вечера. Батюшка сам мне ничего не сказал. Но вечером, накануне причастия, после вечерни пошла уже я к нему с полным решением все высказать. Войдя в хибарку, я тут встретила отца Иосифа и попросила его довести меня до старца. Батюшка Иосиф повел меня прямо к нему. Никогда старец не принимал меня так, как в этот раз. Он сидел на краю своей постельки, и когда я вошла, он протянул ко мне свои ручки и так ласково, ласково отечески принял меня. Когда же я бросилась к нему, он с безпокойством спросил меня: «Что с тобой?» Я сказала, что не буду приобщаться, не высказав ему все, что со мной случилось. На мои слова батюшка сказал: «Ведь я же тебе, дураку, говорил несколько раз — скажи, что у тебя там. Чего же ты не слушалась и молчала? Ведь ты замучаешься, если не будешь мне говорить всего». Тут он мне объяснил, как надо разбирать помыслы и на некоторые из них не обращать внимания. О словах же, сказанных мне из Псалтири и так меня смутивших, батюшка предварительно спросил меня, как я их поняла, а потом сам, вероятно желая меня утешить, своеобразно протолковал их мне так. Взяв меня тихонько за плечи, сказал: «Они значат, что когда у нас с тобой вырастут крылушки, тогда шейка у нас будет золотая, как у голубка». Так, утешив меня, батюшка отпустил. С какой радостью я на другой день приобщилась Святых Христовых Таин!
Отпуская меня в этот раз из Оптиной, батюшка подарил мне свой беленький халатик (балахон). Только приказал своему келейнику дать мне его из черного белья, самый грязный и самый рваный. Сам надел его на меня и, смотря на рваные рукава, сказал, смеясь: «Ну, ты их как-нибудь подшей себе». Он и теперь у меня хранится таким, каким я приняла его из рук старца, как святынька.
Между борющими меня искушениями было еще одно. Стал нападать на меня в хибарке неодолимый сон. Приду к батюшке, сижу и сплю. Засплю и забуду, что сказать ему. Вообще же я от природы никогда не была сонливой. Приехав с дочерью к старцу на короткий срок, я пропустила первый раз. Когда он меня брал, не занялась с ним как следует и от усталости, и от искушения продремала у него. И записка была в кармане, но она была не вынута и не прочтена. Родной же батюшка в первый день меня звал, на другой, последний моего в Оптиной пребывания, не звал. А дочь моя занялась и была отпущена совсем. К вечеру я стала волноваться: ну как если старец не возьмет меня, и стала к нему проситься. В десятом часу вечера, уже перед отпуском всего народа, батюшка позвал меня, но не одну, а с дочерью. Когда я стала перед ним на колена, он обернулся ко мне и сказал: «Спите и почивайте, покойной вам ночи». Я испугалась: «Родной мой батюшка! Оставьте меня одну хотя на минутку — я ничего вам не сказала». Батюшка оставил. В келье его горели лампадка и маленькая восковая свечка на столике. Читать мне по записке было темно и некогда. Я сказала, что припомнила, и то спеша, а затем прибавила: «Батюшка! Что сказать вам еще? В чем покаяться? Забыла». Старец упрекнул меня в этом. Но вдруг он встал с постельки, на которой лежал. Сделав два шага, он очутился на середине своей кельи. Я невольно на коленах повернулась за ним. Старец выпрямился во весь рост, поднял головку и воздел руки свои кверху как бы в молитвенном положении. Мне представилось в это время, что стопы его отделились от пола. Я смотрела на освещенную его головку и на личико. Помню, что потолка в келье как будто не было — он разошелся, а головка старца как бы ушла вверх. Это мне ясно представлялось. Через минуту батюшка наклонился надо мной, изумленной виденным, и, перекрестив меня, сказал следующие слова: «Помни, вот до чего может довести покаяние. Ступай!» Я вышла от него, шатаясь, и всю ночь горько проплакала о своем неразумии и нерадении. Утром рано нам подали почтовых лошадей, и мы уехали. При жизни старца я не смела никому рассказать этого. Он мне раз навсегда запретил говорить о подобных случаях, сказав с угрозой: «А то лишишься моей помощи и благодати». Теперь же, после кончины старца, в прославлении имени его записываю32.