— Я здесь ради этого символа.
Генрих восхищенно склонился перед ней и залился краской до корней волос:
— Хоть я и не уловил, какая тут связь, я вам верю.
Девушка слабо улыбнулась и продолжила:
— Все очень просто. Я поступила шлюхой в это… заведение — вы, наверное, знаете, что это значит, — дабы спасать души. А поскольку считаю, что не смогу справиться со старыми сладострастниками, то решила постараться спасти хотя бы молодых. На свете так много юношей, близких к гибели. Вы — не первый, с кем я знакомлюсь под маской греха, но вам первому из многих, с кем я говорила здесь, моя помощь не нужна.
Генрих так удивленно смотрел на нее, словно не мог поверить своим ушам, и под его восхищенным взглядом она вдруг помрачнела, улыбка погасла, и только теперь он увидел, какой бездонной печалью полна ее душа, ибо грусть в ее глазах не возмещалась улыбкой на ее устах.
Он хотел было спросить, часто ли ей удавалось исполнить свою миссию, но не решился требовать у нее отчета и стал ждать, что она скажет сама. А мистическая красавица сидела за столом, слегка наклонившись вперед, и на лице было написано страдание, делавшее ее похожей на ангела Апокалипсиса. Генрих понял, что в ее душе происходило что-то тревожное и неожиданное, и какое-то новое и невыносимое чувство стыда заставило его прижать ладони к лицу: он вдруг понял, что любит эту юную девушку. А она продолжала — теперь ее голос дрожал от волнения:
— Одного мне и в самом деле удалось спасти. Он ввалился сюда в первые дни, как я поступила в заведение, но я сразу поняла, что он шатается не от вина, а от голода. Он был бледнее смерти, ибо был жив, его спутанные черные волосы торчали во все стороны. Он уселся и диким голосом потребовал себе женщину. Я взяла его за плечо и повела в свою комнату, чтобы оградить от насмешек гостей, — мне-то сразу стало ясно, что он почти обезумел от нужды. Я дала ему поесть и попросила рассказать о себе. Потом он уснул. Я долго сидела подле него, чтобы никто его не разбудил. Проснувшись, он потребовал от меня того же, что и все, но сразу умолк под моим взглядом. Потом я поговорила с ним. Он, словно язычник, удивлялся тому, что я рассказывала. Рано утром он ушел. Но часто приходил и просил еще рассказать о Христе. Вот уже четыре месяца я его не видела здесь. Он почему-то стыдится меня. Я это почувствовала, когда он был у меня в последний раз. Хотел что-то сказать, но смутился и не мог вымолвить ни слова. Я знаю, как его зовут, но не знаю, где он живет; мне очень хотелось бы его разыскать.
Закончив рассказ, она так обессилела, что упала головой на стол, закрыла лицо руками и заплакала. Генрих склонился над девушкой, он сразу позабыл о своей мучительной любви к ней, так его встревожило ее состояние.
— Я его найду, поверьте, я… я…
Она выпрямилась и сквозь слезы посмотрела на него горящим взглядом:
— Мне думается, вы… ошибаетесь…
Девушка так странно глядела на него, что он вдруг твердо поверил: она любит его, а вовсе не того, другого, изменника, которого он собирался разыскать, дабы утешить ее, нет, она любит только его. Он наклонился к плачущей девушке и прошептал:
— Не плачь, а порадуйся вместе со мной — я только что вновь вернулся к жизни. Я буду служить тебе, буду любить тебя больше жизни, прошу тебя, перестань плакать, мы удалимся с тобой от этого угара и начнем жить в бедности и во Христе. Мы…
Он не мог продолжать от счастья, ибо язык, этот самый неуклюжий посредник между людьми, был не в состоянии выразить его душу. Поэтому он опустился на колени и поцеловал руки девушке, а, когда он приподнял ее и заключил в свои объятья, она задрожала от блаженства.
В тот же вечер Сусанна бросила свою «службу» в заведении. Вместе с ней Генрих приискал для нее пристанище в городе. Они сняли небольшую опрятную комнатку и до поздней ночи сидели там, глядя друг другу в глаза и почти не разговаривая. Они решили разыскать Бенедикта Таустера — единственного, кого Сусанна смогла спасти за долгое время ее мучений в борделе. Бенедикту Таустеру было восемнадцать лет, когда он начал шокировать общество. Он написал печально известное эссе под названием «Наполеон — тоже эротический гений?!» с подзаголовком «Размышления об известном привлекательном мужчине с Корсики». Одно то, что он поставил в названии своего опуса восклицательный и вопросительный знаки, привело кое-кого в такое бешенство, какое даже не клокотало, а сразу же испарялось. От одного из этих людей и узнал Генрих о Бенедикте Таустере. Он прочел его эссе и нашел, что при почти дьявольской изощренности ума оно было написано как издевательство и насмешка над миром. Хотя он и рассуждал в этой статейке об эротике Наполеона, речь в основном шла о современной жизни, а политические и общественные параллели местами были изложены настолько остроумно, что Генрих хохотал до слез. Более всего его удивил оттенок энтузиазма, явно проступавший сквозь текст. Это безумное, горячечное воодушевление прямо-таки очаровывало, поскольку было скрашено самоиронией. А заканчивалась статья фразой, звучавшей словно досада маленького ребенка по поводу неудавшейся проказы: «Как все-таки жаль, что я, Бенедикт Таустер, такой безнадежный урод». Весть о Б. Т. Генрих получил кружным путем — через очень известного литератора, который считался гением критики. Однажды он изрек: «Величие Достоевского заключается в том, что он был поистине гениальным эпигоном Гете». За это высказывание в голову, жаждущую лаврового венка, были совершены три неудачных выстрела из револьвера. Генрих познакомился с этим господином через одного тюремщика. Когда литератор с педагогическими намерениями посетил в застенке троих покушавшихся на его высокочтимую жизнь, он прошептал на ухо тюремщику: «Если я не слишком ошибаюсь — что абсолютно исключено, — Бенедикта Таустера вы вскоре тоже сможете здесь лицезреть». А этот тюремщик — знакомый Генриха — и рассказал ему о Бенедикте Таустере, так как знал, что Генрих «интересуется литературой».