Из окна, козырьком перекрытого, ничего не увидишь, а жизнь за ним все равно и чувствуется, и слышится, только Санька этой заоконной жизни ничуть не завидует. И не только потому, что суета там, за окном, а больше потому, что всякий людишка, что за окном гоношится, он еще в отличие от Саньки не осознал, что не живет вовсе, а именно суетится, у него, вольного, еще все впереди. Может, и камера эта — тоже впереди, потому что рано или поздно начнет наводиться сам по себе порядок, — а как без порядка? Только недолго можно. А как начнет наводиться, знай только успевай вещички собирать, потому что в такой странище, как наша, с развалу обычным трудом никак не выправиться, обязательно зэки понадобятся. И не то что при Сталине, как рассказывали, когда «следаки» мучились, людям всякие глупые вины придумывая, нынче ничего придумывать не надо. Бери через одного — не ошибешься. Очень даже быстро порядок можно навести, особенно если каждого с конфискацией. А главное — все честно и по закону. Первый не наворовавший как окажется наверху, так он и начнет. И тогда что? А то, что ему, Александру Михалычу Рудакину, как раз и повезло, что «четверой» отделался, — так вот оно все может обернуться, что нет худа без добра. Может, еще и тому самому соседу, Сергею Иванычу, случится передачку отправить. Не такую, конечно, жирную, какую Санька нынче два раза в месяц получает — в жизни так жирно не жрал, — не такую! Порядок — он всякую эту дармоту к рукам приберет. Так что соседушка и сухарикам будет рад. И братану родимому, Андрюхе, если метла чисто пометет, несдобровать ему, и вкалывание по каждому дню в смягчающие не запишется…
В камеру разрешается газетки получать. Что ни морду увидит Санька, всякой будущий срок прикидывает. Что ни морда — меньше чем на червонец не тянет. Начитается газеток, и на душе легче и светлее, даже и собственная жизнь совсем уж не такой и глупой смотрится. У соседа Сергея Иваныча поговорка была любимая: «Хорошо смеется тот, кто цыплят по осени считает!». Это когда хорошее настроение. А когда плохое, так поворачивает: «Хорошо смеется тот, кто стреляет последний!». Ну так вот! Еще не известно, кто будет смеяться… Кто вообще будет смеяться, а кто сопли по шконке размазывать.
Порой так замечтается Санька, так уверует в будущую справедливость, так зауважает свою догадливость про будущее, что забывает, где и с кем… И когда в раскрытую кормушку надзиратель кричит: «Рудакин, на выход!», то есть к следователю, Санька не сразу соображает, что к чему, и лишь по второму окрику: «Рудакин есть?» — откликается торопливо: «Иду, иду, чо орешь!».
Для камерной молодежи чистый кайф, когда дежурит старый-престарый надзиратель по кличке Хрыч. Для всех загадка, почему он до сих пор не на пенсии. Этот, еще, наверное, бериевский сокол, вызывает заключенных по-старому, когда строго-настрого запрещалась всякая связь между заключенными разных камер. Чтоб подельники не знали, кого взяли, а кого нет, чтоб сговориться не смогли. Потому Хрыч фамилии не называет, а, всунувшись в кормушку своей сморщенной мордой, тихо, почти шепотом говорит: «Кто на “Б”?» Тут шпане веселье. Один кричит: «Брежнев!» «Нет», — равнодушно отвечает Хрыч. «Березовский!» — кричит другой. «Нет». — «Блядюкин!», — кричит третий. Хрыч косится: «А в карцер не хочешь?» Лишь на четвертый или на пятый раз откликается, наконец, владелец фамилии на «Б». Похоже, что Хрычу и самому нравится такая игра, потому что иногда отвечает: «Ага, значит, вот ты вместе с Брежневым и Березовским без вещей на выход».
У Саньки ходка-то уже вторая, не новичок, и вот что он подметил нового в общем настроении: за исключением разве тех, кто «по мокрянке», то есть за убийство, все злы на власть. А за что?! Иной какой-нибудь взломщик ларьков, сидя на параше с газетой в руках, прежде чем размять ее для употребления, обязательно ткнет пальцем в газету и заорет: «Нет, ну ты посмотри! Эта вот сука полстраны внаглую обворовал и меня же еще жить учит! Ну, сука позорная! Мое все дело на десять деревянных кусков не тянет, а следак у меня — аж подполковник! Им больше делать не х… подполковникам! Да я ихнюю власть с ихними законами где видал!..» Потом разомнет злобно и употребит, будто не газету употребляет, а как раз власть нынешнюю, как больше ни на что не пригодную.
Такое вот странное противоречие в сознании всяких ворюг и воров Санька никогда не мог понять. И тогда, в первую свою ходку не понимал, когда власть другая была, и сейчас… Казалось бы, чем хилее власть, тем больше «лафы» для всех их. А вот нет же! В прежние времена в камерах и в зонах про коммунистов всякие анекдоты рассказывали, про одного Брежнева сколько… Злоба, она, конечно, была, но не было презрения, как теперь. Теперь презрение до злобы… И чего им надо?
И в прежние времена редко встречал «покаянку», а теперь вообще один базар — как научиться делать большие бабки, а не такие, за что сгорел. И еще! Никому непонятно, почему «мужики», то есть обычные люди, почему они еще вкалывают за гроши или вообще задарма. По общему приговору, не люди они уже, а скот безмозглый, если позволяют себя иметь «во все дырки»! Сама же власть как бы говорит: «Кради, если можешь!» Так нет ведь! Ну не скоты ли! Им лень мозгами шевелить, позорникам! Во бараны тупые!
Саньке стыдно, потому что в принципе он согласен, он тоже не понимает, почему еще кто-то покорно вкалывает, почему не бунтует или не ворует. А с другой стороны, сам-то он — ни бунтовать, ни воровать не хочет. А вкалывать — тем более. И братана Андрюху, если честно, слегка презирает за жадность до дела. И вообще за жадность…
Себя Санька понимает, как счастливое исключение. Не через навоз, а через гармошку сделал себе сберкнижку — через собственное удовольствие. На свадьбах бывал и сыт, и пьян, и бумажку — не рублевку — уносил в сберкассу. Но вот сгорели, хана, казалось бы. И что?
В самый нужный момент, когда чуть не повесился от горя, — на тебе! Считай с неба свалились в единственный овраг в округе бумажки круче прежних. Если такое везенье выпадает, значит, что? Значит, стоит за ним, за Санькой Рудакиным, какая-то особая правда про жизнь, которую никак понимать и не надо, а только пользоваться, как душа подсказывает. А душа подсказывает все то же — домик у моря и тихая бабенка под боком! Нешто это много? Эти, шустрые, что в камере, они как его Санькину мечту понимают: старик, чего с него возьмешь, душой старик, а это все равно что калека, но все ж не баран, потому имеет право… За Турком, Ашотович который, они этого права не признают. Не старик ведь. Потому не уважают, но только терпят.
Андрюха — Андрей Михалыч Рудакин — с некоторых пор, с каких точно, не вспомнить, напрочь перестал осознавать себя Андрюхой. И верно ведь. Сколько можно! Уже полста с гаком, а все, кому не лень, одно и то же: Андрюха да Андрюха! Сергей Иваныч — вот что значит умный человек — первый почувствовал, и однажды вроде бы невсерьез обратился как положено, по имени-отчеству, а потом уже и никак по-другому не обращался. И ведь сразу все изменилось в отношениях. Не то чтобы на равных — какое уж там равнение, вчерашний дачник-сосед, как на крылышках, возносился над людишками, и сверху ему людишки виделись, надо понимать, совсем иначе, чем когда они на одной линеечке мордой к морде. Потому и в суждениях стал, с одной стороны, как бы аккуратнее, то есть без поспешных суждений по первому впечатлению, как это бывает у немудрых людей, дескать, тот вон дурак, а тот вон вообще урод… А с другой стороны, если судил про людей, то именно как бы сверху, — сверху-то, знать, люди кучками видятся и вместе со всякими обстоятельствами, которых, может, и сами не понимают, потому что на одной линеечке находятся, и кто-то, кто над ними по судьбе да по ловкости ума вознесся, тот им эти их обстоятельства запросто указать может: так и так, мол, бараны вы этакие, не в ту сторону дороги настроили, в той стороне полный бесполезняк вашему пыхтению, и нечего землю копытом рыть, а самое время оглядеться да приглядеться, да умных людей послушать, что скажут да посоветуют.