Быстрехонько, и даже не присев, «олигарх» прочел еще более похмурневшему Федору Кондратьевичу кратенькую лекцию по экономике переходного периода, а я слушал и дивился возможностям человечьих метаморфоз. Опять же, если в слове покопаться, «морфозы», насколько я помню, это наследственные изменения организмов, так сказать, генетические штучки. А «мета» — уже из области мистики. Или не мистики? Когда, как, по какому импульсу вчерашний народный заседатель вдруг однажды понял, узнал, догадался, что пришло время, что можно брать — брать все, что плохо лежит? По каким признакам он определял плохо лежащее? А цепкость рук, она как объявилась? Сразу? Вдруг? Какое количество в какое качество… это если по диамату?.. А теперь представим, что не случилось «перестроек», и он, теперешний «олигарх», так бы и прожил всю свою жизнь незаметным, непризнаваемым, неопознаваемым человечком. Сейчас, на него глядючи, я и вообразить его не могу в роли того самого «простого советского человека»… И сколько их! И как они должны боготворить эпоху! И как они будут защищать ее от посягательств со стороны тех, с кем опять же по таинственным причинам никаких метаморфоз не случилось? И как они уживутся друг с другом, «морфозные» и «не морфозные» — инопланетяне друг другу?
Вот он, у окна, Федор Кондратьевич, человек другой планеты. Слушает «олигарха», но ведь не слышит, а лишь накаляется, ликом розов более нормального, для него «олигарх» — нечисть, сатанинское отродье, объект справедливого отстрела. Но если и к «олигарху» приглядеться да в интонацию вслушаться, то сопящий Кондратьич для него — имущество динозавровой породы, соцреликт, обреченный на вымирание, в сущности, не опасный и не стоящий ненависти, какового, тем не менее, надо иметь в виду до той самой поры, пока он сам из виду не потеряется. А лекция про стартовые позиции в рыночной экономике не для динозавра, а для меня да «главного». Не успевший еще к тому моменту нас познакомить «главный» — вот он не что иное, как «прослойка» промеж «динозавром» и «олигархом», и где-то он мудрее их обоих, потому что обоих по-своему пользует во благо чего-то третьего, что моему определению никак не поддается, потому что а сам-то я кто? Наблюдатель? Приглашенный Всеблагими на пир по поводу роковых минут мира? Божьего мира? Поэт явно перемудрил. И я, скромно пристегиваясь к упряжке, тоже мудрствую лукаво, и некому меня в том лукавстве уличить, потому как я будто бы имею право на художественное видение и кулаками махать мне не к лицу, но уместно мне стоять над схваткой и схватку в образы воплощать: и этот оригинален, и тот непрост, и третий не лыком шит…
Только-только начала противнеть ситуация, как «главный», воспользовавшись паузой, поторопился представить меня «олигарху». Сергей Иванович Черпаков — так именовался местный пассионарий, начавший свое восхождение на районный экономический Олимп с того, что ловко раскрутил никому не известного художника, «мазилу» по характеристике Федора Кондратьевича, превратив его в народное дарование, чьи полотнища, сбытые за границу, и составили первоначальный капитал будущего «олигарха». Дальше, как можно догадаться, скупка по дешевке, по блату, по взятке всего, что оказалось плохо лежащим окрест пространства, а когда сие экономическое пространство спохватилось, то обнаружило себя перечисленным в соответствующих бумажках с печатями и подписями в аккуратных папочках с тесемочками. По нынешним временам — это «обыкновенная история», где необыкновенным должно быть признано единственное — что сам герой жив до сих пор, несмотря на наличие при себе, как я понял, всего одного охранника.
Что ни думай, как ни суди, но, ей-богу, оторопна та храбрость, с каковой проживают день за днем теперешние наши бизнес-гении. Положим, пожарник, рискующий жизнью, спасает ребенка из огня… Понятно. Я могу представить себя на его месте. Или циркач под куполом… Труднее, но все же представимо. Милиционер или, тем более, солдат — тут тоже своя логика храбрости. Но он, который деловой, ему в чем крепость от страха, когда сезон отстрела деловых круглогодичен? Каждый отмеряет по себе. Положим, мне повезло. Ухватил, отхватил, прихватил, закарманил — и что? Да я лишний раз носу из дому не высунул бы. А высунувшись, паралич лишь схлопотал бы, оглядываясь по окнам, чердакам да чужим «тачкам»! И в свою, четырежды пробронированную, нырял бы сусликом, потому как ну что может быть нелепее, чем смерть за «бабки» независимо от их количества! Ведь даже не деньги, но «бабки». Деньги — это что-то законно умеренное, справедливо отмерянное и удостоверенное, наконец, соответствием труда и вознаграждением за него. А все эти «бабки», «баксы», «капуста» и как там еще — лишь продукт-отход человечьего бесива.
Рассуждать, однако ж, таким вот образом мне проще простого, потому что сам я, в сущности, пролетарий. Я больше, чем пролетарий, потому что у меня даже цепей нет… Уместно вспомнить бы два основных постулата русской классической литературы, лучше всего отчеканенные народным поэтом. Первое — богачу, дураку, и с казной не спится! Красиво сказано! Но — увы! — более чем спорно. Не дурак, и спится ему, этому Сергею Ивановичу Черпакову, судя по ухоженной физиономии, вполне по-человечьи. И второе — бобыль гол, как сокол, поет-веселится. И где ж оно, это веселье нынешнее?
Тем временем типичный «сокол» нашего времени Федор Кондратьевич навязал-таки диспут «олигарху» на тему расхищения общенародного добра. В ход уже шел Радищев…
— Что оставляем мы крестьянину нашему? — вопрошал он гневно и отвечал тихим трагическим рыком: — Воздух! О-ди-ин токмо во-о-здух!
Красив гневом человек — суждение богопротивное. Таковым оно остается, даже если уточнить: праведным гневом красив человек. Так по догмату. Но вот вам две картинки: Сын Божий, смиренно приставляющий отрубленное ухо стражнику, и Он же, в праведном гневе изгоняющий торговцев из храма. Что ближе и понятнее душе чисто эстетически? То-то же! Социалистичен человек по природе и породе, а божественная ипостась, как ни крути, иноприродна и инопородна, и то же смирение, в породе не заложенное, всегда готово пониматься как лицемерие. А то, что так называемый праведный гнев способен с легкостью обращаться в демагогию с далеко идущими социальными последствиями — в разуме такое понимание имеется, но разум всю историю позади чувства, что тоже правильно, потому что двум господам служить способен.
А теперь восстановим-ка ситуацию в ее, так сказать, акцентном смысле. В некоем помещении некоего учреждения находятся четыре русских человека. Будь хоть один из четырех «инородцем», все акценты мгновенно стусовались бы в простейшую и примитивную схему.
Вот он, Федор Кондратьевич, борец за правду-матку, по-народному крупнопороден, крупнолиц, крупнорук… Скульптор-передвижник так бы и запечатлел его стоящим у окна со вскинутой к потолку ручищей, с росплеском благородного гнева в очах.