Выбрать главу

В левом углу, в глубине светло-зеленого, — темно-зеленые очертания… Не подскажи — не заметил бы. Но зорок глаз шефа-вдохновителя. Если приглядеться, не что иное, как женская промежность, правда, весьма скромно и робко…

— Что это? — сурово вопрошал Черпаков, пальцами вцепившись в плечо Максимушки. — Это что за банальность?! Да знаешь ли ты, убогий, что сегодня девяносто процентов всех мазил твоего толка двинуты на сексе. Первый сигнал первой сигнальной системы!

— Да так как-то, — смущенно оправдывался Максимушка, — нечаянно получилось… Щас замажу…

— Стоп! Я тебе замажу!

Черпаков правой рукой взял себя за подбородок, застыл в задумчивости, однако же не отпуская левой рукой плеча мазилы.

— Знаете, — это уже мне, — у позднего Пикассо есть рисунок. Задница наклоненной женщины. Но подписано не «Задница». Подписано: «Женщина». По идее, всякие там феминистки могли бы и возмутиться, но ведь не возмущаются, а мочатся в колготки от восторга. И то, что классик к концу жизни слегка шизанулся на известной теме и по известной причине, — это им нипочем… Классику все можно. А молодому гению? Как думаете?

— Если честно, никак.

— Понял. Беру на себя. Оставляем. Первая дуреха, которая обнаружит, объявит эксклюзив на толкование, а там, глядишь, и толковище… Оставляем! Я ведь, — это опять мне, — за эти годы стал отменным знатоком всей мировой живописной халтуры. Знаю всех придурков поименно. Причем не только кто как мажет, но и, — а это главное, — кто сколько стоит. А бухгалтерия в этом деле, я вам скажу, презабавная, непредсказуемая. Короче — хобби! Это вам не уклейку подсекать в час по штучке.

— Ну почему же обязательно уклейку, я больше по карасям да карпам…

Но Черпаков уже меня не слушал.

— Значит, так, Максимушка. Срочно штампуешь с десяток вариантов, недельку, думаю, тебе хватит. И сохрани тебя Бог от повторов. Сделаешь все в масть, как положено, через неделю разговляемся, прикрываем пост, объявляем тебя народу, и гуляй душа. Второе явление Максима Простакова — мне кайф, тебе — разгул и разврат. С Танюхой твоей, кстати, третьего дня общался по телефону. Обещал, что скоро, вот-вот… Как гипсы снимут, так я ее к тебе запущу. Просьбы по быту есть?

— Есть просьбы! — вдруг зло отвечал Максимушка. — Уберите от меня этого держиморду!

И чуть ли не прямо в глаз ткнул Андрюхе. Тот аж отшатнулся.

— Во сучонок неблагодарный! — возмутился Андрюха. — Я ему только что ширинку не застегиваю…

— А нет у меня ширинки! На вот! Нету! Шаровары хохляцкие. С самого Киева подарок! Хохлы вообще стоя не с…! У их такой национальный обычай, понял!

— Цыц! — гаркнул Черпаков не очень-то грозно. — Разорались тут! Во-первых, ты, Андрюха, запомни: Максимушка не сучонок, а народный талант, и ты с этого таланта свои бабки имеешь. А плюс с моими немалые по нынешним временам.

«Олигарх» нежно и хищно приобнял Максимушку.

— А ты, простакиша хренова, брось капризничать. Если ты мне надоешь раньше времени, отпущу на вольные хлеба. Тогда и посмотрим, сколько ты на плаву продержишься. Так есть вопросы?

— Таньку пришлите. Я на ей жениться буду.

— Ишь ты! Серьезная заявка… Это стоит обмозговать. Народный самородок и эстрадная крикунья… В этом что-то есть! Обещаю в ближайшее время… Короче — записал, думаю. Подождешь самую малость? А? Подождешь!

Снова обнял парня.

— Я ж тебя люблю, дурила ты этакий. Только знаешь, как в ненародной песне поется? «У любви, как у пташки, крылья…» Так что ты мою любовь цени, а я, как стоящую цену тебе оформлю, конечно же, отпущу. Не век же тебе у меня за пазухой. Короче, терпи, казак, атаманом будешь, тем более что шаровары уже при тебе!

И вдруг расхохотался-расхихикался.

— Слушайте, братцы! Тут вот час назад редактор наш бумажку мне показывал, по почте пришла без подписи. Отзыв на наше дело с Максимушкой. Это, значит, так:

Черпанул Черпаков ПростаковаИз деревни-села Мудаково.Ни Париж, ни Берлин, ни МосковаМудака не видали такого!

— Во козлы поганые! — всерьез обиделся Максимушка.

Зато Андрюха злорадно хихикал в рукав и злобно оплывшими глазенками зыркал.

— Подозреваю, — протирая слезинку смеха, комментировал Черпаков, — что сей поэтический опус — дело корявых мозгов и пальцев нашего отставного коммуняки Лытова Федора Кондратьича, которого никакая кондрашка не берет потому, что шибко борьбой со мной занят. И нехай себе живет, сколько борьба позволит! Я за демократию. И демократия, похоже, за меня.

3. Жизнь

Дом семьи Рудакиных вовсе не всегда был крайним в деревне Шипулино. Оставшиеся старожилы говорят, что помнят, по крайней мере, еще два дома дальше по невысокому, покатому косогорчику, и фамилии тех семей тоже помнят. Но вообще, говорят, когда-то здесь чуть ли не середина деревни была, но в какие времена было такое, не помнит никто. Знать, издыхание деревни началось давно, хотя ничего, что для жизни деревни необходимо, за те же годы не уменьшилось. Скорее, наоборот. Река-речушка поменяла русло и прибавила луга, и земель вокруг видимо-невидимо. То есть сами земли видимы, а на них, кроме дурнотравья, ничего доброго. Сперва куставьем, а потом и мелколесьем поросли бы, как это обычно бывает. Но время от времени откуда-то поступали приказы, и тогда, опять же откуда ни возьмись, — вся деревня удивлялась, откуда взялись, — появлялись трактора и вспахивали все до самых косогорных горизонтов. Затем завозились горы каких-то удобрений, но так и оставались горами, пока их частично не растаскивали, а дожди да половодья не размывали в ложбины и низины.

Старожилы помнили семью Рудакиных, когда это была еще семья. Семья была дурная, по крайней мере, с момента памяти о ней. Семья, как и рыба, гниет с головы. Так вот, Мишка Рудакин зачудил сразу, как с войны пришел. И в правлении посидел, и в бригадирах побывал, но только тошно было ему с первых дней среди глупости деревенской, потому что на войне, а особенно после войны — год в проклятой Германии, в небольшом неразбомбленном городке порядок наводил — насмотрелся он таких разностей жизни, что от одного погляду на нищету да суету шипулинскую душу блевотиной выворачивало. Так и кричал в правлении, когда особенно поддавши бывал, так и кричал в председателеву рожу: «Это жись? Это не жись! Ты ж даже до Польши не дошел! А спроси, кто за Польшей побывал, любой скажет, как жить можно. Если с разумом…»

С первого фортеля упекли бы Мишку Рудакина куда следует за враждебность настроения, но ведь мужик, ни разу не раненный и к крестьянскому делу приспособленный, и, как мужику положено, только пришел, тут же и детей начал делать одного за другим — год через год два парня. А девка, еще довоенная, уже на ферме вместе с матерью наравне… В общем, долго возились с Мишкой Рудакиным всякие местные начальники. Еще потому, что по всякому личному делу угодить умел и имел чем. Напривез он из Германии некрестьянского добра уйму. Специально машину гоняли на станцию за сто верст, чтоб добро доставить. Один аккордеон подарил председательскому сыну, к музыке способному, и не зря подарил — стал сын музыкантом, когда Мишки Рудакина уже в живых не было, а деревня еще была, клуб свой имела и даже почту, приезжал, три часа шипулинцы слушали разную музыку и даже Мишку покойного добром поминали.

Парторгу колхозному вообще дивную вещь подарил: такую посудину, в которой горячий чай не стынет, хоть целые сутки его там держи. Называлась эта штука по-иностранному — термосом. Мишка хвалился, что выменял его у американца. А парторг-то — рыбак заядлый, подарок в самую точку. А всяких губных гармошек, коротких и подлиннее, с десяток раздарил кому попало. А какие отрезы крепдешинов, и креп-жоржетов, и шевиотов в сундуке держал на посмотр да на показ, бабы только ахали. Но недолго ахали. Как запоем поболел Рудакин, все спустил по дешевке, и лишь девке своей, Галинке, кое-что пошить успела жена рудакинская, сама всю жизнь проходившая почитай в отрепье, потому что шибко работящая была. С первых дней, как еще до войны выскочила радостно за балагура колхозного, сразу в домашнюю работу впряглась под командой свекрови и после свекрови, когда та померла от грыжи, весь дом рудакинский на себе тянула. И в колхозе, само собой… Уже до войны они были разные. Надька, жена Мишкина, трудяга-работяга, а он больше придумщик да балагур. На войну уходил с первыми призывами, уходил, как на праздник, за наградами да за славой, да с надеждой, что через месяц-другой, фашистов разгромив, паспортишко в руки и ноги в руки — да в город какой-нибудь, где жизни больше. А вернулся через шесть лет, не по воле вернулся. Когда б всем по воле, кто б колхозы подымал… Деревня, хотя войны и не знала, но обхудилась вконец. Недельку потряс медальками на груди Михаил Рудакин, а дальше, будь добр, впрягайся без просвету…