Среди мифов о смерти бытует следующий: перед тем, как стереть свою карту раз и навсегда, люди становятся оживленными, щедрыми и внимательными к другим. Правда же в том, что часы перед суицидом – обычно период крайнего самолюбования и погружения в себя.
В кооперативных апартаментах на третьем этаже на окраине Восточного Кембриджа у Залива, где без пяти минут профессор Ноткин закатила вечеринку в честь сдачи устных экзаменов по «теории кино и кинокартриджей», – докторантуре, где Джоэль до ухода в радиовещание с ней и познакомилась, – западные окна забраны изящными декоративными решетками из черного железа, ставшего пегим от голубиного помета.
Молли Ноткин часто откровенничает по телефону с Джоэль ван Дайн о самой мучительной на данный момент любви своей жизни – эротически ограниченном исследователе Г. В. Пабста из Нью-Йоркского университета, страдающем от невротического убеждения, что во всем мире в отдельно взятый момент возможно лишь конечное число эрекций, и его личное возбуждение означает, т. о., развозбуждение какого-то, может, более заслуживающего или страдающего крестьянина с полей сорго из Третьего мира или еще кого-то в подобном духе, так что когда бы исследователь ни возбуждался, он испытывал чувство вины не слабее, чем испытывает менее эксцентричный человек с внутренним складом доктора наук при мысли, скажем, о шубе из шкурок белька. Молли все еще ездит к нему каждые пару недель на электричке, чтобы оказаться рядом, если по какой-то эгоистической случайности у него вдруг встанет, изза чего его захлестнут черные волны отвращения к себе и неодолимой потребности в понимании и всепрощающей любви. Они с несчастной Молли Ноткин одинаковы, – думает Джоэль, сидя одна, наблюдая, как кандидаты смакуют вино, – сестры, двуяйцевые близнецы. Взять этот ее страх прямого света, у Ноткин. А грим и усики – те же завуалированные вуали. А сколько еще вокруг на самом деле тайных близнецов? Что, если наследственность не линейная, а разветвляющаяся? Что, если в мире ограничено не возбуждение? Что, если на самом деле в тумане истории существовало только два по-настоящему непохожих человека? И вся разница происходит от одной этой разницы? Целое и частичное. Дефектное и невредимое. Обезображенное и парализующе прекрасное. Безумное и рутинное. Скрытое и ослепительно очевидное. Исполнитель и зритель. Не дзеновское Одно, но всегда Два, из которых одно – вверх тормашками в выпуклой линзе.
Джоэль думает о том, что у нее в сумочке. Она сидит одна в льняной вуали и красивой юбке, под скользящими взглядами, слушает обрывки разговоров, которые подсекает из общего гула, но по-настоящему никого не видит – перед ее глазами, запинаясь, как пленка со старой ручной 16-миллиметровой камеры, спроецированная на белый экран, – хоть раз она по эту сторону камеры, а не по ту, – проносится абсолютный конец ее жизни и красоты, от дяди Бада и, скачками, к Орину, Джиму и YYY, и далее до самой сегодняшней мокрой прогулки от остановки на красной ветке в центре сюда, пешком от Ист-Чарльз-стрит деланной, формальной, но неоспоримо привлекательной походкой с высоко поднятой головой, навстречу своему последнему часу, в канун празднества в честь онанской Взаимозависимости. Сегодня маршрут Ист-Чарльз – Бэк-Бэй – это залитые дождем улицы цвета сиены, дорогие бутики с маркизами и деревянными знаками с симпатичными колониальными шрифтами и люди, которые смотрели на нее, как смотрят на слепых, – неприкрытые взгляды, без тени мысли, что она видит все и вся. Потому ей понравилась эта прогулка после дождя – как все такое молочное и ореолистое за влажной тканью вуали, какие непотресканные и безлично многолюдные мощеные тротуары Чарльз-ст., ноги на автопилоте, а сама она – машина по восприятию, как она прижимает пальцем воротник пальто ближе к вырезу пончо, чтобы вуаль не сдувало с лица, как все ее мысли – о том, что у нее в сумочке, как она заглядывает к табачнику-дискаунтеру и покупает качественную сигару в стеклянном тубусе, а спустя квартал аккуратно помещает сигару в забитую мусором урну из сосново-зеленой сетки на углу, – но стеклянный тубус оставляет, аккуратно кладет в сумочку, – как слышит кап дождя по тугим зонтам и его ш-ш-ш по асфальту и как видит, как капли дробятся и егруппируются на ее полирезиновой куртке, как проскальзывают мимо машины с особенным одиноким шумом машин под дождем, как дворники чертят черные радуги на блестящих стеклах такси. В каждом переулке зеленые контейнеры МВД бок о бок с красными контейнерами МВД, поменьше, чтобы подстраховывать зеленые. И как стучат ее сабо на деревянной подошве на фоне затихающего стаккато хрупких шпилек по мостовой там, где западнее Чарльз-ст. сходится с парком Бостон-Коммон и становится уже не такой фешенебельной и симпатичной: на тротуарах и под бордюром появляется сырой мусор – расплющенный, как плющится только мокрый мусор, – и пасмурные люди с пакетами и тележками, которые оценивают этот мусор, приседают поднять и просеять его; и шорох и торчащие конечности из помоек, просеиваемых людьми, которые целыми днями только и делают, что просеивают помойки МВД; и синие босые ноги, протуберанцами торчащие из коробок из-под холодильников во всех трех переулках каждого квартала, и маленькая катаракта дождевой воды на краю скатов красных контейнеров-пристроек стучит по коробкам неритмичным тап-пат-тап-пат-пат-тап; кто-то говорит «пс-с-с» из пасти переулка, и вещают из подъездов, отделенных завесами дождя, в пустоту болезненно-белые или опухшие лица, и в припадке щедрости и внимательности к другим Джоэль жалеет, что выкинула сигару, а не отдала им сейчас, и, продолжая путь на запад, на территорию Бесконечной чистки в конце Чарльз, она принимается раздавать мелочь, которую просят из подъездов и перевернутых коробок; а ее в ответ без всякой деликатности – ей так больше нравится – спрашивают про эт-самую вуаль. Замызганный инвалид на коляске с мертвым белым лицом под кепкой с надписью «Notre rai pais» [66] молча протягивает руку за монетами – вздутый красный порез на этой безапелляционной руке еще не залечился и зарастает едва ли не на глазах. Как вмятина в тесте. Джоэль отдает сложенную двадцатку, и ей нравится, что он молчит в ответ.