Забавно, что сохраняет память, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, я почти забыл, – а вот мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там с нашей мамой на заднем дворе, помогал Маман вспахивать холодную почву огорода. Март или начало апреля. Огород представлял собой прямоугольник из бечевки, натянутой между палочек от мороженого. Орин убирал камни и комья земли с пути Маман, а та управляла мотоблоком из проката – похожей на тележку штукой на бензине, которая ревела, чихала и брыкалась, и, по словам Орина, скорее она управляла Маман, а не наоборот; Маман очень высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину, ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как посреди вспашки я вылетел из дома во двор, в какой-то красной пушистой пижаме с Винни-Пухом, весь в слезах-соплях и с чемто, как сказал мой брат, очень неприятным на вид в поднятой ладони. Он говорит, мне было где-то пять, я был в слезах и весь пунцово-красный на холодном весеннем воздухе. Без конца что-то повторял; он не мог разобрать, пока мать не увидела меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня в руке. Оказалось, огромный комок плесени – как предполагает Орин, из какого-нибудь темного угла в подвале дома, где всегда было тепло из-за печки и который каждую весну затапливало. Сам клочок брат описывает как нечто чудовищное: темно-зеленый, глянцевый, слегка волосатый, испещренный желтыми, оранжевыми и красными точками паразитических грибов. Но самое страшное, что он казался странно нецелым, надкусанным; и эта же тошнотворная дрянь была размазана у моего открытого рта. «Я это съел», – вот что я повторял. Потом протянул плесень Маман, а та перед грязной работой сняла линзы, и поначалу, склонившись надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то держит в руке; и из-за самого материнского из всех рефлексов она, кто больше всего на свете боялась гнили и грязи, взяла то, что отдало ей дитя, – и сколько использованных салфеток, выплюнутых леденцов, пережеванных жвачек в скольких кинотеатрах, аэропортах, машинах, теннисных центрах она уже вот так взяла? О. просто стоял, говорит он, взвешивал в руке холодный ком земли, теребил липучку на дутой куртке и смотрел, как Маман наклоняется ко мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, начинает идентифицировать то, что я держу, оценивать признаки орального контакта. Брат помнит, ее лицо невозможно было описать. Ее протянутая рука, все еще дрожащая после мотоблока, зависла перед моей.
– Я это съел, – сказал я.
– Прошу прощения?
О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал, как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам, надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал, когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий истерический круг по всему двору и закричала:
– Господи!
– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти, бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался, разревелся.
– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.
– Мои вступительные работы не куплены, – говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. – Я не просто мальчик, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.
– Я много читаю, – говорю я. – Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все, что прочли вы. Можете мне поверить. Я проглатываю целые библиотеки. Я зачитываю книги до дыр. Я загоняю дисководы до смерти. Я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» И уж точно мои инстинкты синтаксиса и механики предложений гораздо острее ваших, при всем уважении.