клере», и уж знает бог, ноги у тебя достают, верно, Джимбо? Джим, эй, а давай покатаемся на «Монклере»? Может, будешь нас возить, начиная с сегодняшнего дня, на корты, где ты сегодня… вот, смотри, видишь, как я откручиваю? крышечку? мягкими, самыми краешками кончиков заскорузлых пальцев, которые могли бы и не трястись, но я держу в руках свой гнев из-за этих подбородка, губы, пленки соплей и как твои глаза стекленеют и выпучиваются, как у какого-то умственно отсталого, когда ты грозишь расплакаться, но только самыми что ни на есть кончиками пальцев, вот так, самыми чувствительными кончиками, омытыми в теплом сале, узорчатыми подушечками, я чувствую, как они поют нервами и кровью, когда я страгиваю ими… с места самую верхушку крышечки теплой серебряной фляжки, чуть ниже ее широкого конуса, туда, где, где скрываются ложбинки вокруг приподнятого кругового отверстия, пока вторая теплая поющая рука – я ласково поддерживаю кожаный футляр, чтобы чувствовать, как себя чувствует вся фляжка, когда я веду… веду крышечку по ее серебряным ложбинкам, слышишь? прекрати и послушай, слышишь? звук скольжения по смазанной масляной машиной резьбе, смазанной с великой заботой, мягкая филигранная спираль, и всей рукой через подушечки пальцев не столько… не столько откручиваю, вот так, сколько веду, убеждаю, напоминаю телу серебряной крышечки, для чего оно создано, намаслено, и серебряная крышечка знает, Джим, я знаю, ты знаешь, мы это уже проходили, положи книжку, мальчик, никуда она не денется, и вот серебряная крышечка покидает теплые резные губы отверстия фляжки с одним только звяком, слышал? этот неслышный звяк? не скрежет, не лязг или жесткий – не жесткий брутальный брандообразный скрежет попытки доминирования, но звяк, но… нюанс, вот, ах, ох, как «понк» хорошо отбитого мяча, который стоит раз услышать, как ни с чем не перепутаешь, Джим, ну давай, бери, что, пыли испугался, Джим, бери свою книжку, если опять собираешься выпучить глаза и спрятать подбородок, Господи Иисусе, в самом деле, и зачем я стараюсь, все стараюсь и стараюсь, только хотел продемонстрировать тебе духовку гаража и дать, может, поводить, почувствовать тело «Монклера», трачу время, чтобы ты отвез нас на корт на «Монклере» на нейтральной передаче, и чтобы слушались гуденье и звяк цилиндров, как здоровое сердце, и колеса идеально ложились на дорогу, и достать свою старую добрую верную корзину… корзину для белья с мячиками, ракетками, полотенцами и фляжкой, и сын мой, плоть моей плоти, бледная сутулая плоть моей плоти, который хотел начать взлет к – руку даю на отсечение – великой теннисной карьере, чтобы показать своему побитому забытому папаше на его место в углу, который хотел, может, хотя бы раз побыть настоящим мальчиком и научиться играть, и развлекаться, и резвиться, и играть на жарящем без устали солнце, которым этот гребаный город так славится, наслаждаться сколько может, потому что мама тебе уже сказала, что мы переезжаем? Что мы наконец возвращаемся этой весной в Калифорнию? Мы переезжаем, сынок, я даю последний шанс этому зову пленочной сирены, последняя попытка мужчины, которую заслуживают остатки его угасающего таланта, Джим, мы снова в деле, наконец-то, впервые с тех пор, как она объявила, что ждет тебя, Джим, мы отправляемся в путь-дорогу навстречу кинопленке, так что прощайся с этой школой и своим трепетным мотыльком – учителем физики, и своими сутулыми друзьями без подбородков и с логарифмическими, нет, погоди, так, я не в этом смысле, в смысле, я хотел сказать сейчас, загодя, мы с твоей мамой, чтобы дать тебе фору, чтобы на этот раз ты обвыкся, потому что в прошлый раз – о, как ты немногосмысленно дал понять, как тебя расстроил наш последний переезд в этот трейлерный парк, да, в дом на колесах с биотуалетом, запорными болтами, чтобы не укатился, и паутиной черных вдов повсюду, куда ни глянь, и всюду лезущим песком, как пыль, вместо коттеджа обслуживающего персонала Клуба, из которого мы из-за меня переехали, или дома, который мы больше – очевидно, по моей вине – не могли себе позволить. Все я виноват. А кто же еще виноват? Верно? Что мы якобы без предупреждения загодя перевезли твое большое нежное тело от той школы на восточной стороне, из-за которой ты плакал, и той ученой негритянки-библиотекарши с волосами досюда, которая… той дамочки, которая все время ходила с задранным носом как на цыпочках, как есть тебе скажу, такая целиком и полностью по восточно-тусоновски и показушно не от мира сего, все твердила нам лелеять твой так называемый оптический дар в физике, задрав нос, в который можно было практически заглянуть, и на цыпочках, будто какой рыбак зацепил сверху крючком ее широкие пескарьи ноздри и тянул ввысь, в эфир, понемножку, готов спорить, что теперь ее туфли вовсе не касаются пола, сынок, что скажешь, сынок, что думаешь… нет, давай, плачь, не стесняйся, я слова не скажу, только меня это с каждым разом трогает все меньше, просто предупреждаю, на мой взгляд, ты переигрываешь со слезами и… менее эффек… эффективно с каждым разом, хотя мы знаем, оба знаем, да, только между нами – мы с тобой знаем, как это всегда действует на твою маму, да, никогда не подводит, всякий раз она кладет твою большую голову себе на плечо так, что это едва ли не неприлично, ты бы только видел со стороны, хлоп-хлоп по спинке, будто помогает отрыгнуть какому-то сутулому высоченному неприличному дитятке в бабочке с книжкой, растягивающей pronator teres, в слезах, ты так и взрослым делать будешь? Тоже будут подобные приступы, когда станешь мужчиной за собственным рулем? Гражданином мира, которому не нужны хлоп-хлоп-ну-ну? Твое лицо точно так же перекосится и скукожится, даже когда ты уже будешь больше шести с половиной футов жуткого роста, шесть и шесть с чем-то, весь в деда, гореть ему в резиновом вакууме ада, когда наконец откинется на десятой лунке, и с таким же плоским лицом и без подбородка, прямо как он тогда на хрупком мокром от соплей многострадальном плече той несчастной ангельской долготерпеливой женщины, я тебе рассказывал, что он наделал? Рассказывал, что он наделал? Я был твоего возраста, Джим, вот, возьми фляжку, нет, дай сюда, ох. Ох. Мне было тринадцать, и я начал хорошо играть, серьезно, мне было двенадцать или тринадцать, и я уже играл много лет, но он ни разу не пришел посмотреть, ни разу не заглядывал, когда я играл, посмотреть, и даже ни разу не изменял свое плоское выражение, когда я приносил домой награду, – а я получал награды, – или замечал заметки в газете «Тусонец проходит в нацчемпионат юниоров», он ни разу не признавал, что я даже существую, не то что я с тобой, Джим, не то что я, когда закидываю голову далеко назад, выгибаю и надрываю старую больную спину, даю знать, что я тебя вижу, признаю, помню о тебе как о теле, переживаю о том, что творится за широким плоским лицом, склонившимся над самодельной призмой. Он играет в гольф. Твой дедушка. Твой дедуля. Гольф. Гольфист. Мой тон передает все презрение? Бильярд на гигантском столе, Джим. Бестельная игра размашистых судорог и разлетающегося дерна. Спорт, в кавычках. Ярость анальной стадии и клетчатые береты. Все, почти пусто. Ну вот и все, сынок. Что скажешь, отложим поездку? Что скажешь, если я избавлю фляжку от последних янтарных мучений и мы вернемся, и скажем ей, что тебе опять нехорошо, и мы откладываем твое первое знакомство с Игрой до выходных, а уж в выходные отправимся и будем играть два дня подряд, оба дня, и устроим тебе настоящее экстенсивное интенсивное введение в, по всем признакам, беспредельное будущее? Интенсивная нежность плюс забота о теле равно великий теннис, Джим. На два дня подряд ты окунешься и хорошенько взмокнешь. Всего пять долларов. Плата за корт. За один паршивый час. Каждый день. Пять долларов каждый день. Но не волнуйся. Всего десять долларов за интенсивные выходные, когда мы живем в великолепном трейлере и вынуждены делить гараж с двумя «десото» и едва ли не «фордом» модели А на кирпичах, а мой «Монклер» не может позволить масло, какого заслуживает. Не смотри так. Что такое деньги или мои репетиции для пленочных прослушиваний, ради которых мы переезжаем на 700 миль, прослушиваний, которые, вполне вероятно, окажутся последним шансом твоего старика в жизни, по сравнению с моим сыном? Правильно? Я прав? Иди сюда, мальчик. Иди-иди-иди. Молодчина. Дай обниму своего Дж. О. И., свою радость, своего героя. Мой мальчик, в своем теле. Он ни разу не пришел, Джим. Ни разу. Посмотреть. Мама, конечно, не пропустила ни одного матча. Мама приходила так часто, что это перестало что-то значить. Она слилась с окружением. Мамы всегда такие, как ты, уверен, и сам отлично знаешь, я прав? Прав? Ни разу, сынишка. Ни разу не приковылял, сутулый и вальяжный, и не омрачил корт, где играл я, своей длинной даже в полдень тенью. Пока однажды не пришел, вдруг. Вдруг, неожиданно, без прецедентов или предупреждений, он… пришел. Ах. Ох. Я заслышал его задолго до того, как он вплыл в поле зрения. Он отбрасывал длинную тень, Джим. Шла какая-то местная малозначимая игра. Какая-то местная ерунда начальных раундов с очень малыми последствиями в общей картине. Я играл с каким-то местным денди, из тех, что с дорогим снаряжением, отутюженной белой формой и уроками в загородном клубе, но понастоящему играть все равно не умеют, несмотря на всю свою поддержку. Сам увидишь, такой тип соперника часто приходится терпеть в первой паре ра