Выбрать главу

Он завертелся, освобождаясь от органических лоскутьев, и руками-ногами стал упираться в нечто, что пленяло пока еще тело. Руки? Ноги? Какое там: лапки, как и прежде. Вот только стало их теперь гораздо меньше. «Любопытно, – подумал Кафкин. – Видно, свершилось! Кто ж я теперь? Куколка в коконе? Да ведь у куколок рук-ног нет. Стало быть?»

Еще энергичнее задвигался, голова освободилась, и увидел Кафкин, как распрямляются у него элегантные тонкие усики с шишечками на концах. Скосив глаза, обнаружил под ними присутствие длинного раздвоенного отростка, сходного слегка с комариным клювом. Половинки клюва-отростка соединялись маленькими крючками и ворсинками. Это не понравилось отставному политруку, и он вынужден был энергичной мимикой лица скрутить раздвоенную пару в нормальный цельный нос-хоботок. Тот, впрочем, вызывающе-неприлично торчал и совершенно не гармонировал. «Надо бы закрутить, – подумал Кафкин, – чтобы не перепутали меня со слоном или комаром». Напряг образованное торчалово, и оно, послушное воле владельца, тотчас скрутилось подобно пружине в наручных часах.

Вот теперь все пучком, удовлетворился Кафкин. Он сообразил, что эта штука – для удобства питания. А под ней обнаружились маленькие щупальца. Их назначение тоже было ясно: для распознавания пищи от несъедобной дряни.

Дальнейшей тряской и вибрацией Кафкин сумел себя полностью освободить. Новые лапки были полны силы и цепкости. А на спине-то… Кажись, крылья там?! Григорий Францевич на миг задохнулся от восторга. Вот тебе и на! Значит, бабочкой стал!

Сморщенные и влажные крылья нужно было просушить. Кафкин принялся интенсивно вдыхать чердачный воздух и надуваться; он, как автомобильный насос, погнал по венам внутреннюю жидкость, таким образом способствуя развертыванию крыльев.

Когда они полностью расправились, некоторое время побыл в неподвижном состоянии; крылья слегка подрагивали, а он косил на них глаза да любовался узорами. Красотища: белый общий фон, на передних крылышках проходит почти до середины опояска из темной канвы, и имеются черные пятна, а на задних – просто неброские черные вкрапления посредине. Как парадка офицера-моряка, которым когда-то мечтал стать. При распределении не повезло – сунули в стройбат, а вот нынче пришло его время! Форма – морская; хоть без кортика, да зато летать будет!

Оставалось последнее: избавиться от остатков прошлой гусенично-куколковской жизни, отделиться от лишней, переработанной в спячке органики. Кафкин счистил мусор, выполз осторожно через щель на крышу и, наконец, – взлетел!

Ах ты! Какая благодать! Да ради этого уже надо было благодарить оранжевого колдуна! Несказанная легкость и невесомость полета живо напомнили Григорию Францевичу давние детские сны, когда он парил над полями, над лесами, над облаками…

Открывшийся простор и расстилающиеся пейзажи пьянили. Кажется, недавно прошел дождь, или гроза. Земля, деревья, строения – все было мокро, а кусок неба на востоке еще был утяжелен черными тучами; зато другой кусок, с сияющим ослепительным солнцем, был лазурно-чистейшим. Черные облака, уходящие к горизонту, исторгали временами молнии, и на их фоне Кафкин узрел дрожащую и переливающуюся исполинскую радугу. Мир праздновал возрождение новой бессмертной души!

Полет не составлял ни малейшего труда, но Григорий Францевич подспудно понимал, что нужно помнить о безопасности. За все платим, думал он. Человек не может летать, зато почти никого не боится – кроме, разумеется, американцев, начальства и жены. А стал бабочкой – порхай хоть до второго пришествия, но, увы, любая галка может тебя клюнуть.

У Оборвышевых увидел живописную клумбу. Пора и нектарчику засосать. Опускаясь на аппетитный желтый цветок, с легкостью выполнил несколько «бочек» и «петель Нестерова». Затем Кафкин распрямил нос-хоботок и сунул в цветочную чашечку. Райский напиток! И как можно было раньше глотать яблочный самогон?!

В новую жизнь Григорий Францевич вступил в сентябре, когда народец на огородах принялся за сбор картофеля. Световой день сократился, тепло стало сменяться холодом ночей, а солнце все чаще заслоняли облака. Периодически накрапывал дождь.

Кафкин мгновенно освоился в качестве бабочки и при этом отлично осознавал, сколь он теперь стал нежным и ранимым. Сильные порывы ветра, крупные дождевые капли были опасны для крыльев. От докторов помощи ждать не приходилось, поэтому оставалось рассчитывать лишь на самого себя: забираться при непогоде в первые попавшиеся укрытия. При этом нужда заставляла использовать даже злачные места типа оборвышевской уборной, куда пришлось скрыться однажды при внезапно налетевшем шквале.