А потом Кафкин осознал себя вновь изменившимся. Он теперь был не бабочкой, нет: та (недавно еще бывшая Григорием Францевичем) лежала неподвижно в его могучих руках-лапах, и Кафкин с аппетитом высасывал из нее содержимое. Он сладострастно причмокивал, чувствуя, как в новый, голодный желудок поступает необходимая органика, как наливаются силой новые члены.
Отвар-настойка кришнаита подействовал неожиданным образом, и переселил-таки душу Кафкина после смерти в новое тело! Правда, это был уже не добряк кришнаит, а скорее агрессивный ницшеанец.
«А ведь я теперь паук, – понял вдруг бывший стройбатовский замполит. – И глаз у меня уже не два, а побольше будет. Ишь, какой обзорище: даже то, что сзади расположено, вижу. Ексель-моксель, ведь что творится на белом свете! Действует, еще как действует отварчик! Вот тебе и бессмертие в чистом виде! Новая ипостась, так сказать. Да-а, о таких делах классики марксизьма-ленинизьма и не подозревали! Как там было сказано у Ленина: электрон неисчерпаем, как и атом?! Вот тебе и „неисчерпаем“; поперло перерождение со страшной силой! Новые истины открылись и смыслы жизни. Теперь яснее стало, что главное в ней борьба противоположностей. Гегелевская диалектика в чистом виде: жрать, жрать и еще раз жрать! Но что теперь делать? Как прикажете двигаться в Гималаи? Без крыльев-то оно трудненько будет!
Конечно, в паучьем теле есть свои плюсы, – сказал сам себе Григорий Францевич. – В первую очередь безопаснее. Заметности меньше. Сидишь себе на листочке, цветом с ним сливаясь, и ждешь, когда пища рядом окажется. Бабочка, какая ни то, комарчик, стрекозочка…»
Он обнаружил, что, войдя через желудок душой в паука, ставши телесно им, обрел автоматически новые потребности и навыки. Его уже не прельщала капуста, не привлекала воздушная акробатика, да и недавний альтруизм испарился, но зато появились агрессивность и необычайная пронырливость. Выпив бабочку и оставив лишь ее внешнюю твердую оболочку, Кафкин затем неожиданно для себя самого отбежал боком к краю лопушиного листа, быстро перевалился под него, выпустил из живота нить и, оттолкнувшись, полетел на ней к земле подобно цирковому ловкачу гимнасту. На земле забрался под кусок отвалившейся сосновой коры, приняв телом темно-коричневый цвет, и замер под ним.
Отдохнуть надо, подумал он. Переварить, наметить план действий. Поляна для охоты неплохая. Травы с цветами много, так что бабочками, мухами, пчелами здесь он обеспечен до зимы. Муравьем можно при случае подкрепиться, кузнечиком. Можно жить в бутонах, можно на древесных стволах, можно среди опавшей листвы. При дожде защитят листья лопухов. Все верно, да только, как говорится, не мухой единой жив паук! Тем более, имея в виду круговорот перерождений. Надо продолжать движение к Гималаям, но, черт подери, где они? Был бабочкой, чувствовал направление, а теперь как-то потерял нюх. Сверху все видно было, ядрена вошь! Вот что: надо забраться на самое высокое дерево и осмотреться! Верно! И, постигая скрытые возможности своего нового организма, можно ведь выпустить из брюха шелковую паутинистую нитку да и того-с, полететь с ее помощью.
Удивительная метаморфоза, случившаяся при процессе поедания-перерождения, обогатила сознание бывшего замполита паучьими инстинктами, но сохранила при этом все прежние мысли и желания. Впрочем, сохранила ли? Не утратил ли Кафкин, хоть и оставшись по-гималайски бессмертным, чего-то при «переходе» из прежней жизни? Не исключено, однако.
На следующий день Григорий Францевич дождался, когда высохнет роса, и отправился на поиски самого высокого дерева из тех, что окружали поляну. Сразу же стало ясно, что задача не из простых. Во-первых, из-за стеблей, листьев, травы и деревьев ни бельмеса не видно, а во-вторых, и двигался он, не в пример бабочкиному полету, медленно.
Солнце поднялось высоко, когда Кафкин смог наконец добраться до ближайшего елового ствола. Ему было уже наплевать, самый высокий он или же нет, поскольку энергии было потрачено немало. Голод подпирал, силы оставляли его, и, можно сказать, Григорию Францевичу просто повезло, что по дороге удалось прихватить и отцедить плюгавого сонного комаришку. Тот купился на кафкинскую уловку: бывший замполит, увидев крылатого дуралея, застыл на месте с поднятыми и широко распростертыми, словно бы для дружеских объятий, рабочими лапами, а комар потерял бдительность…
Затем Кафкин стал карабкаться вверх по коре, проклиная ее неровность и одновременно восхищаясь новыми сверхспособностями. Цепкость у него обнаружилась просто феноменальная, гораздо лучше, чем в гусеничном обличье.