Утонули, наверно, десятки солдат. Уотчорн и Перл, может, и хотели бы быть среди них, но выжили. Я и Джон Коул. Благодарение богу, Джон Коул. Майор и две сотни прочих. Спаслись по большей части те, кто залез на дерево. Крыши были слишком низкие. Потом вода спадала неделями, и мы подбирали тела в низинах. Горожане приходили и помогали хоронить. У них-то хватило ума не ставить город на пути паводка. Тогда мы догадались, почему земля в этом месте имеет форму ракушки. Проклятые строители.
Потом по лагерю прошло странное поветрие. Может, это была желтая лихорадка или вроде нее – такая, что любит сырость. Наш скот, конечно, весь погиб, а сухие припасы стали мокрыми. Горожане делились с нами чем могли, но майор сказал, нам нужно возвращаться в Миссури, несмотря на то что трава в прериях только проклюнулась.
Наш вояж окончен, сухо сказал он. Остроумие майора. Кроме него, ничего сухого в лагере не было.
Зима снова начала затягивать петлю у мира на горле, а мы направились обратно в Миссури. Сказать, что мы были сборищем оборванцев, – значит не сказать ничего. Может, это была кара, посланная нам за нехорошие дела. На этот раз у подножия гор не попадалось никакой дичи, и скоро голод уже глодал наши желудки. Ехать предстояло много недель, и мы заранее боялись того, что он может сделать с нами. А я как знаток голода боялся больше других. Я был свидетелем его холодных деяний. У мира много народу, и, когда доходит до резни и голода, миру плевать на то, выживем мы или умрем. У него людей столько, что ему их больше не нужно. Мы могли бы умереть с голоду на тех бесплодных равнинах, в пустыне, которая была не совсем пустыней, в походе, который был не столько походом, сколько бегством на восток. Люди постоянно умирают повсюду, тысячами. Миру это все равно, ему попросту наплевать. Такую его особенность я подметил. Слышится плач и рыдания, а потом умиротворяющие воды смыкаются над всем, и старик Время умывает руки. И пошел с этого места на другое. Нам подобает знать такие вещи, чтобы приложить усилия и выжить. Просто выжить – уже победа. Теперь, когда я больше не способен прилагать такие усилия, я вспоминаю тот одинокий отряд, пробирающийся домой. Мы были в отчаянии, мы потеряли многих, но что-то хорошее у нас было. Что-то такое, чего не удалось погасить потопу и голоду. Человеческая воля. Надо отдать ей дань уважения. Я много раз такое видел. Это не редкость. Но она – лучшее, что в нас есть.
Теперь мы молились, как жрецы или девственницы, о том, чтобы встретить какие-нибудь фургоны, идущие на запад. Конечно, к тому времени, как мы их встретим, возможно, что и у них припасы подыстощатся. Но нам очень нужно было увидеть другие человеческие лица. Миля за милей мелких сухих американских кустиков и чахлая равнина, идущая то вверх, то вниз. Вдалеке на юге, кажется, что-то виднелось – квадратные горы, нагроможденные друг на друга, и мы знали, что туда нам нельзя. То была наверняка территория апачей и команчей. Эти ребята только увидят тебя, как сразу попадешь им на ужин. Майор сказал, что знает этих поджарых апачей, воюет с ними уже пятнадцать лет. Они такие злобные дьяволы, что подобия им нигде больше не увидишь и не услышишь. Он сказал, что они совершают регулярные налеты на Мексику, на фермеров. Убивают всех, кто попадется, забирают с собой скот, лошадей, женщин и часто детей. Пропадают на месяц, движутся, как призраки, по призрачным землям. Можешь за ними гоняться с солдатами и ружьями, но ни за что не найдешь. Даже не увидишь. Утром проснешься, а стреноженные кони все пропали, пятьдесят голов или больше, и часовые мертвы – прямо на месте, где сидели. Майор сказал, что, если апачи тебя захватят в плен, пожалеешь. Они забирают пленных к себе домой, чтобы позабавиться: женщины маленькими острыми ножичками надрезают тебя в тысяче мест, это самая медленная смерть, какая только бывает. Истечь кровью на теплую пыль прерии. А еще могут зарыть тебя в песок, чтобы муравьи съели твое лицо, а собаки отгрызли уши и нос, если женщины не отрезали их раньше. Дело в том, что, по-ихнему, воин не должен кричать. Так он показывает свою храбрость. По-ихнему, только такая смерть – достойная. Но белые мужчины, солдаты, начинали орать, лишь завидя женщин с ножичками. Да и как бы там ни было, все равно умирать. Но дело в том, что если у воина не хватает чего-то важного – например, голова отделена от туловища, – индейцы считали, он тогда не сможет попасть после смерти в счастливые охотничьи угодья. Поэтому они отрезали понемногу. Маленькие кусочки. Скажем, ухо и глаз или яйца. Чтобы ты все-таки мог попасть на небо. Но беда в том, что мексиканские бандиты, и белые бандиты тоже, всякие там разбойники, убийцы, похитители скота – все эти дикие классы, вездесущие в то время, они считали, что, убив индейца, надо его порезать на куски. Сначала волосы – волосы для индейца были большим делом. Снимали скальп. Длинные черные шелковистые волосы до пояса, на куске кожи с головы. Отрубить голову тесаком. Отрубить руки. Так они показывали неуважение, им было плевать на то, что станет с воином после смерти. Такие штуки злили апача-команча, и он выходил мстить. Отрубал пленному пальцы один за другим. На руках, потом на ногах. Потом яйца, потом писюн. Медленно-медленно. Лучше им не попадаться.