И вот мы стояли там, и, конечно, мухи нас отыскали мгновенно – это нам в прерии нечем поживиться, а им очень даже. Они тут же пошли по ушам, лицам, тыльным сторонам ладоней. Проклятые мелкие черные черти. Но мы их почти не чувствуем, все подались вперед, словно желая подслушать переговоры, которые вот-вот начнутся, но на это надежды нет. Там, в прерии, майор как раз доехал до всадника, вот остановился, вот задвигались губы индейца, голова закивала, руки зашевелились, разговаривая знаками. Воздух так напряжен, что даже мухи, кажется, кусаться перестали. Лишь бесконечные травы сгибаются и распрямляются, показывая темное подбрюшье – спрячут, покажут. И от этого тихий шорох. Но главное – небо. Огромное бескрайнее небо – должно быть, до самого рая. Майор с индейцем проговорили минут двадцать, потом майор вдруг разворачивается и едет шагом обратно. Индеец смотрит на него, сержант уже начинает наводить мушку на индейца, как тот вдруг натягивает поводья и спокойно поворачивает к своим. Майор возвращается к нам – вроде бы бодро, конь у него хороший, дорогой скакун, хоть и отощал теперь.
– Какие новости? – спрашивает сержант.
– Он хотел знать, что мы тут делаем, – отвечает майор. – Похоже, мы отклонились на север, не заметив. Эти индейцы – не участники договора.
– Проклятые чертовы сукины сыны, вот они кто такие, – говорит сержант и сплевывает.
– Ну что же, он сказал, что у них есть мясо и они поделятся с нами, – говорит майор.
На это у сержанта, похоже, не нашлось ответа. Люди были изумлены, рады. Неужели правда? И верно, вскоре индейцы у нас на глазах оставили мясо. К тому времени, как мы подъехали забрать его, они совсем пропали из виду. Просто исчезли, как они умеют. Костровые и повара занялись делом, и скоро у нас была жареная бизонятина. Мы таскали ее из огня еще полусырой, но не важно.
Какое это было безумное, дикое наслаждение – просто есть. Жевать что-то питательное. Мы ели будто впервые в жизни. Материнское молоко. Все, чем мы были и что начало уже ускользать из-за голода, возвращалось. Люди снова говорили, снова начали смеяться. Сержант напустил на себя злость и непонимание. Говорил, что мясо наверняка отравлено. Но оно не было отравлено. Он говорил, что никому на свете невозможно понять индейцев. У них, черт возьми, была возможность нас убить, а они ею не воспользовались. Проклятые идиоты эти индейцы, у койотов и то больше мозгов. Майор, видно, решил не отвечать. Он молчал. Две сотни пар челюстей жевали напропалую. Глотали большие почернелые куски под урчание в животах.
– Ну что тут говорить, – сказал рядовой Перл. – Теперь я буду думать об индейцах хорошее.
Сержант только посмотрел на него волчьими глазами.
– Я сказал, буду думать о них хорошее, – повторил Перл.
Сержант надулся, встал, отошел чуток и сел сам по себе на пригорок.
Ничего не скажешь, удачный день выдался.
Мы были в четырех или пяти днях от границы, и до Миссури и того, что мы звали домом, оставалась еще самая малость пути, когда налетела буря. Такая мрачная зимняя буря, она леденит все, чего касается, в том числе и части тел, которые торчат наружу. Мне в жизни не доводилось ездить верхом в таком холоде. Нам негде было укрыться, оставалось лишь продолжать путь. После первого дня буря еще усилилась. Она привела с собой вечную ночь, так что, когда пришла настоящая ночь, температура еще упала, может до минус сорока, мы точно не знали. Кровь стыла так, что это точно был самый низ термометра. Странное, дикое чувство, когда замерзаешь. Мы повязали платками рот и подбородок, но вскоре это уже не помогало. Перчатки заледенели, и скоро пальцы так сомкнулись на поводьях, словно наши руки уже померли и отлетели на небо. Мы их совсем не чувствовали – что, может, было и к лучшему. Ветер резал, как ледяные бритвы, – он начисто сбрил бы нам усы и бороды, да только они сами еще раньше замерзли и превратились в металл. Мы все побелели, замерзнув от макушки до пят, и все вороные, гнедые и серые кони тоже стали белыми. На всем лежали слои холодного белого гноя, и они тоже не согревали. Представьте, как мы, две сотни человек, пробивались через этот ветер. Сами травы хрустели под копытами. Наверху, в черном небе, изодранном невидимой яростью, время от времени пролетал пылающий белый шар луны. Мы боялись открывать рты даже на миг, чтобы влага в них не застыла, оставив рот зиять. У бури впереди была огромная прерия и нескончаемое время мироздания, чтобы ее пересечь. Она, должно быть, накрывала сразу две страны. Она прошла над нами и сквозь нас. Если бы не индейские припасы, мы бы погибли на второй день. А так нам как раз хватило топлива для брюха, чтобы выбраться на другую сторону. Но тут пришла другая беда. После бури пригрело солнце, и наша одежда стала вроде таять, как расползающийся фетр. Многие, как только с них стаял лед, стали мучиться ужасной болью. У рядового Уотчорна лицо было красное как редиска, а когда он стянул сапоги, то мы поняли, что и ноги у него не в лучшем виде. На следующий день нос у него почернел как сажа. Будто он что-то приклеил на нос – нашлепку, горящую темным и кровавым цветом. Он не смог снова надеть сапоги ни за что на свете, и он был не единственный, кто так мучился. Таких были десятки. Скоро мы оказались у реки, по которой в этих местах проходила граница, и въехали прямо на мелководье. Река была мили две шириной, а глубиной везде не больше фута. Кони подняли тучу брызг, и скоро мы все промокли. Это не пошло на пользу рядовому Уотчорну – он уже выл. В нем была такая боль, что человеку не снести. Были и другие, кому пришлось так же худо, но Уотчорн, похоже, ушел куда-то далеко у себя в голове, и, когда мы доехали до того берега, майор велел стянуть Уотчорна с коня и как-нибудь связать, потому что он уже был не человек, Уотчорн-то. Мы были адски напуганы. И его воем, и болью, такой болючей, что она и нам уже начала передаваться как-то. Его связали, потому что он молотил себя руками по лицу, и ему пришлось терпеть, что его положили брюхом на конскую спину и пристегнули ремнями. Потом по странному милосердию он погрузился в ступор, и в таком виде мы достигли места назначения, весьма ободранные и загнанные. Потом несколько месяцев в лазарете форта многим солдатам доктора отрезали пальцы рук и ног. Доктора называли это обморожением, а я бы назвал ледяной резней. Рядовой Уотчорн и двое других не дотянули до конца лета. У них началась гангрена, а с этой плясуньей мало какой кавалерист захочет хороводиться. А потом они лежали в похоронном заведении, с чего я и начал свой рассказ, все парадно одетые в запасную форму, потери восполнены – Уотчорну дали восковой нос, – и выбритые гладко, что твой камень, заботами бальзамировщика. Но вид у них был вполне элегантный. Да, как говорится, лучше не придумаешь.