Пирс знал, что это был за крест, скорее даже сложная фигура, та, что содержит крест Христа и другие элементы, и кое-что еще: на самом деле все, все в одном, Монаду, или даже ее знак, знак ее невообразимой неисчислимой полноты. Ни один осел, кроме него, не носил такого знака, да и сам он не носил доныне. Однако Джордано Бруно следовал за этим знаком с тех пор, как сбежал из Рима в первый раз, двадцать лет назад, и теперь это стал его знак; он сам был этим знаком, именно он его нес.
По прошествии многих лет ватиканские власти станут утверждать, что они вовсе не сжигали Джордано Бруно на столбе, что на площади в тот день сожгли simulacrum, изображение. Поскольку все документы, касающиеся суда и казни, сгинули в глубоких и недоступных архивах, каждый мог верить во что хотел. Но что-то все-таки горело на Кампо деи Фьори, и горело долго.
Но не он. Он ушел из города раньше, чем остыл пепел, по дорогам вроде тех, что изображены на итальянских пейзажах: деревенские перекрестки, дремлющие под солнцем, таверна, стражник с пикой, разрушенная арка, на которой растут молодые деревца и развешено белье. Высоко вознесенные бледно-коричневые дома с красными крышами; горшок с базиликом в одном окне[267], мечтающая женщина в другом. Эй, чей это осел?
И оттуда — куда? Крафт не сказал, не написал этого; ему не хватило времени или compos mentis[268].
Пирс положил страницу.
Из эшафота на Кампо деи Фьори выросла буква Y. Один ее рог привел к тому, который привел к тому, который в конце концов достиг того места, где сидел Пирс, того мира, в котором он жил; но узкий правый рог проник так далеко, даже дальше своего более широкого собрата, навсегда протянувшись в альтернативную реальность, порождая по мере своего продвижения собственную отдаленность.
То, что мог видеть Пирс, и что, без сомнения, собирался написать Крафт, должно было находиться на беспризорных и иногда не пронумерованных страницах, составлявших окончание рукописи.
То, что почти мог написать сам Пирс, если бы захотел или осмелился, или если бы его кто-то об этом попросил, как однажды Бони Расмуссен попросил его в год своей смерти. Но нет, он только редактор, составитель примечаний и корректор чужого произведения.
Долгое время Пирс сидел у стола, лежал на кровати или стоял в огороженном стенами саду, а другая, дополнительная история развертывалась перед ним, или внутри него, так отчетливо, как будто он читал ее в рукописи, которой обладал. Он сидел, лежал, стоял и смеялся, пока вечные колокола опять не призвали братьев на молитву.
Глава третья
Исключительно странно, подумал Осел, думать о том, о чем он думает, или думать вообще, потому что, насколько он мог вспомнить, он никогда не делал такого в своей жизни; да и что-то вспомнить он тоже никогда не пытался.
Он, никогда не считавший себя тем, у кого есть личность, обнаружил в себе мысли, что он обладает сразу двумя, старой и новой, и что они не сошлись в том, как идти вперед. Они не сошлись или не могут сойтись в том, как вообще двигаться. Он не думал ни о чем таком, когда бежал на волю, но когда был уже далеко от городских толп, наконец, остановился отдохнуть, усталый, но возбужденный, пена на губах, бока дрожат; и потом, когда он приказал себе идти дальше, он не мог понять, как это делается. Переступал ли он двумя ногами, которые слева, а потом двумя, которые справа? Или всеми четырьмя по очереди, как четверо людей, несущие тяжелый ствол дерева? Или правой передней и левой задней одновременно, а потом другой парой?[269]
Он стоял на дороге без движения, не в состоянии выбрать один из этих вариантов, и не знал о крестьянине и его сыне, которые возникли у него за спиной, хотя выпученные глаза должны были предупредить его о них. Крестьянин схватил его за свисающий повод, и в то же мгновение его сын накинул недоуздок на озадаченную голову осла. Тут он мгновенно сообразил, что нужно делать, хотя и было уже поздно: он уперся всеми четырьмя копытами в дорогу и заартачился; крестьянин толкнул его сзади, и он брыкнулся, вывернул свои большие губы наружу и так громко заревел, что женщины бросились к дверям, чтобы посмотреть на это состязание. Наконец старик сходил за пучком моркови, а молодой — за палкой, и ослик вспомнил, что сегодня пробежал много миль и ничего не ел. Он попытался схватить морковь зубами — крестьянин, конечно, отдернул ее и теперь держал на расстоянии, искушая его сделать еще попытку. Вот так, между морковкой впереди и ударами палки сзади, Осел был приведен в маленький полуразвалившийся сарай с кормушкой, где его заперли среди других безразличных животных. Сбитый с толку, чувствуя себя совершенно неудобно внутри грубой шкуры, все еще ощущая большими ноздрями запах собственного горения, он не мог знать, избежал ли он смерти лишь для того, чтобы навсегда попасть в ловушку еще более худшей судьбы; он опустил большую голову и заплакал.
269
Психологический эффект, называемый синдромом многоножки, известный также как гиперотражение или закон Хамфри. В 1923 г. психолог Джордж Хамфри (1889–1966) процитировал в своей книге «История человеческого разума» стихотворение «Дилемма многоножки», приписываемое Кэтрин Крастер (1841–1874), заметив: «Это в высшей степени психологическое стихотворение. Оно содержит глубокую истину, которая ежедневно проявляется в нашей жизни». — Прим. редактора.