Выбрать главу

Когда мы вечером сидим в кафе и только столик разделяет нас, я заглядываю Линде в глаза и, как ни странно, в них вижу любовь. Но за что?

Сумерки на улице совсем уж сгустились, стало теплее, сосульки под крышами льют слезы о непостоянстве зимы. Мы идем по улице Ленина, к Старой Риге. Рука Линды в моей руке.

- Алло, Сандр! - раздается бодрый голос. Оглядываюсь: нас догоняют две девушки. Когда-то ходили на танцы в тот клуб, где я играл в оркестре. В ресторане были, а с одной даже по ребяческой беспечности как-то целовался, провожая домой. Дальше этого, правда, дело не зашло, имени ее и то не помню. Но сейчас мне и это кажется ужасным, хотелось бы вовсе ее не знать, и я отвечаю- Добрый вечер!

- Ты что ж, больше не играешь? - спрашивает она, с интересом оглядывая Линду. И та отнимает свою руку.

- Да, говорю, не играю.

Они уходят, и я опять забираю руку Линды в свою, только теперь уж она не такая теплая.

Выходим к Даугаве.

Справа от Октябрьского моста широкие ступени ведут к воде. Даугава освободилась ото льда, лениво катит свинцово-серые волны и, словно темный поток воспоминаний, вливается в белоснежное царство берегов - Ты живешь на той стороне? - спрашивает Линда.

- Да. Хочешь, заедем ко мне? Агенскалнские сосны, тут близко.

- Нет, нет, - отвечает она. - Не сегодня!

- Линда, сколько тебе лет?

- Восемнадцать.

Потом мы любуемся закатом.

И долго гуляем по набережной.

5

Наступил новый день.

Утром на улице Ленина встречаю ?тагутая. Говорим о том, о сем, и между прочим он замечает:

- Вчера провел вечерок с Линдой, - и глядит на меня испытующе.

- Вот как. Вчера? Может, позавчера? - говорю равнодушно, а сам как натянутая струна.

- Да нет, вчера! Проводил до дома. Девчонка, скажу тебе, знает толк в поцелуях!

Ха, ха, ха! В душе меня разбирает смех. Вчера вечером с Линдой был я, мы сидели у Даугавы, Линда пела мне песенки, потом я проводил ее домой, не поцеловав ни разу. Потом стоял на улице под окнами, пока у нее не погас свет, сказал: "Покойной ночи", - и только тогда отправился к себе. Был первый час. Ха, ха, ха!

- А чем до этого занимались? - спрашиваю.

- В ресторане сидели. Одна рюмка коньяку, вторая, потом гляжу, толкает меня коленочкой: "Пошли станцуем". Танцует она ничего!

Танцует ничего? Ха, ха, ха! Я беру Стагутая за лацкан и притягиваю к себе.

- Ты обратил внимание, какой у меня нос?

- Кривой. Ну и что? - говорит он, тараща глаза.

- А то, что у тебя будет такой же, если еще хоть одно худое слово скажешь о Линде!

- Ах вот оно что! Ревнуем! - с усмешкой произносит Стагутай. Мои угрозы на него как будто не подействовали. - Ну, будь здоров! - И он протягивает мне руку.

После некоторого колебания я беру ее и стискиваю с такой силой, что у Стагутая навертываются слезы. Он пытается вырвать руку, да не тут-то было. Наконец я сам отпускаю ее и ухожу.

Оглянувшись, вижу: Стагутай стоит на прежнем месте и трясет побелевшими пальцами. Кажется, он кое о чем призадумался.

6

Дни идут, недели.

Сегодня вечером ко мне приедет Линда.

В переполненном троллейбусе я создаю вокруг нее что-то вроде охранительной зоны из своих сцепленных рук. Теперь Линда может не бояться, что кто-то наступит ей на ногу или толкнет плечом.

Матери нет дома: непредвиденное дежурство на телефонной станции, пришлось подменить заболевшую сослуживицу.

Жаль! Мне так хотелось познакомить ее с Линдой.

Отец сидит в своей комнате, лишь мельком глянул на нас поверх очков. Он, как и положено пенсионеру, занят газетами и страшно не любит, когда его отрывают.

У меня комната с отдельным входом. В комнате узкий и жесткий диван, который служит мне постелью; невысокий столик, заваленный нотами, тут же пачка писем от друга (он работает лесничим в Карелии), кларнет в футляре. Два мягких кресла. Книжная полка забита до отказа, даже тонкая тетрадка не уместится. На стенах акварели. Два деревенских пейзажа, улица под дождем и три горных ландшафта - память о Карелии, где я служил. Конечно, это все дилетантство, мне стыдно, что я эти пустяки развесил по стенам.

В комнате прохладно.

Растопил печку. Заварил крепкого чая.

Линда, закутавшись в седой материнский платок, устроилась в мягком кресле.

Дымится чай, в комнате полумрак, пламя расцвечивает его в красноватые тона.

Беру кларнет, начинаю играть.

В полутьме вижу задумчивое лицо Линды. Таинственно поблескивает черный эбонит кларнета. Я играю свою композицию "Признание". Не знаю, понимает ли его Линда, но слова излишни.

- Ты похож на заклинателя змей, - чуть слышно замечает вдруг Линда.

Она смеется!

Мне тоже смешно, хотя это означает мой провал.

Представляю серьезную, торжественную физиономию, с которой я исполнял свое "Признание".

Бросаю кларнет на диван и говорю:

- Все равно ты ведь знаешь, что я люблю тебя!

- Знаю, - тихо отвечает Линда.

- А ты? - спрашиваю.

- Я тоже.

Только теперь замечаю, что Линда подрезала свои волосы. Я целую ее шею чуть пониже уха. И вдруг мне начинает казаться, что время совершило скачок назад.

В двадцатые годы женщины носили точно такие прически. Дом, в котором я живу, построен в тысяча девятисотом, в этой комнате до меня обитало множество людей. И вот мне кажется, что время совершило скачок, и я один из этих многих, и Линда - моя возлюбленная, а на дворе двадцатый год двадцатого столетия. И мне становится страшно. Оттого, что я такой мудрый, всезнающий. Я знаю, что наступит тридцать третий год и в Германии к власти придет фашизм; я знаю, наступит тридцать четвертый год и в Латвии к власти придет фашизм; я знаю, наступит сороковой, и начнется вторая мировая война, и половина Европы окажется под ярмом. В Латвии ненадолго установится Советская власть, потом, громыхая, прокатятся танки со свастикой, и я уйду на восток, а родина, моя родина, останется позади.

Я стану стрелком гвардейского полка, я буду воевать и погибну под Наро-Фоминском. И больше я никогда никого не увижу. Я знаю все, что случится с миром.

Я знаю все, что случится со мной, и потому мне страшно. Остановить бег времени или что-то изменить - я не в состоянии. Сейчас двадцатый год. Только я один знаю обо всех тех ужасах и страданиях, что обрушатся на человечество. Но пройдет много дней, и в шестьдесят каком-нибудь году некто Александр Витол будет жить в моей комнате, и будет обнимать свою возлюбленную Линду, и жизнь, несмотря ни на что, пойдет своим чередом. А вышеупомянутый Александр Витол ничего не будет знать о своем будущем, как не знал его тот парень в двадцатом году. Зато будет знать свое будущее кто-то другой, который будет жить в каком-нибудь двухтысячном году. Быть может, и он в этой комнате, обнимая свою милую, вдруг обнаружит, что прическа у нее точьв-точь такая, как носили женщины давным-давно, и ему станет страшно. Потому что он все будет знать наперед.

Но скорее всего ему ничего не придется бояться.