Выбрать главу

Комаров задавался вопросом, как же так случилось, что все это произошло с ним, что он очутился здесь, в городе-лабиринте, и вынужден мириться с угаром горелок и коптилок и всеобщим скрежетом зубов. Но Комаров уже знал ответ: он без всяких сомнений был достоин и худшего места, поскольку при жизни, думая, что идет в гору, катился вниз и не замечал говорящих об этом знаков. А знаков-то, оказывается, было более чем достаточно.

Но было, было то детство, в котором Комаров помнил себя настоящего. Подрастая, он «заснул» от этого детства, постепенно «забылся» в забытьи забот. То ли он сам оглох, ослеп, то ли, оставленный отцом, сделался позабытым. Провалиться в забытье и быть забытым — не одно ли это и то же?

И еще одна мысль, которая потрясла Комарова, пришла к нему.

— В безумном карлике-палаче, — сказал он сам себе, — Бог показывает, какой я есть на самом деле, показывает мою глубинную болезнь, то дно, куда кануло мое «я»…

Разговаривая то ли с зеркалом, то ли с самим собой, то ли с недоступным здесь Небом, он признавался: «Мне казалось, что жил я ярко, шумно, на широкую ногу. Оказалось все иначе: я все глубже и глубже задвигал себя за печку забытия. И там, задвинутый в это глухое забытье, — я и встретился с собственным

палачом, ужаснейшим из возможных «я». И теперь вынужден существовать в ожидании, когда это мое темное «я» в очередной раз придет за мной, прихохатывая. Вновь угнездится во мне как неустранимое бельмо, несмываемое пятно, перекрывающее собою весь мир, ввергающее в кромешную тьму».

Возникал еще один вопрос, тот самый, который он задавал стражу-библиотекарю: если нам дана бессмертная душа, если душа способна к обновлению — мука, пусть и заслуженная, не может же быть вечной, не должна быть безграничной?!

Прошли, вероятно, месяцы, а может быть, и около полугода с тех пор, как Комаров начал молиться. Молитва его окрепла, и он стал находить такие слова, которых в земной жизни, казалось, и не слыхивал. В молитвах Комаров умолял и требовал у Бога дать ему еще более горячее сокрушение. Некоторые молитвы отлагались в сердце; Комарову казалось, что он получает на них ответ изнутри, дух его тогда захватывало чем-то чрезвычайно сильным, явным, реальным и в то же время щемяще далеким. Слова этих молитв действовали как пароль к внутренней двери, за которой так хотелось бы увидеть и тоннель, ведущий прочь из долины скорби. Эти молитвы постепенно осаживались слой за слоем и слагались в твердые породы, по ним Комаров как будто шаг за шагом поднимался к внутреннему себе.

«Сердце мое, — говорил он Богу в одной из таких молитв, — было когда-то, как нежная мякоть, стало потом как черствая жесть. Распали меня, Господи, расплавь мне сердце, дай, Господи, слезы. Дай мне вспоминать благодеяния Твои, помощи и утешения Твои, и все наития Твои!»

Позднее к этой молитве добавилось неожиданное для него: «Хоть и знаю, что недостоин я такой помощи, да и не в том я месте, где помогают, а в том, где чинят расправу, — все же не оставь меня, не стоящего твоего попечения… Ведь Ты всесилен, Господи! Милосердие Твое — кто измерил его, кто положил предел ему! Милость Твоя бесконечна, Господи!.. Не оставь меня, ничего не стоящего!»

Спустя какое-то время после сложения в уме Комарова этой молитвы он заметил, что его отражение в зеркале движется не совсем так, как он. Зеркало приобрело в этот раз незнакомые свойства — оно показывало ему не то лицо. Вернее, это было лицо Комарова же, но в каком-то ином времени и месте и без катушки в зубах. Да и за спиной того Комарова открывался не узенький коридорчик внутри отсека 133-43, а что-то другое, с занавесями из тяжелой ткани, окном, от которого ниспадал луч дневного света (дело внутри города-лабиринта невозможное).

Первая мысль Комарова при виде двойника: «Все-таки я окончательно спятил». Сердце заколотилось от страха и надежды. Двойник-Комаров несколько помолодел, на его лице меньше морщин, а рубцов нет вообще, прическа его хоть и короткая, но не настолько, как у узника-Комарова. Но главное — глаза, они излучали свет, а не служили тусклыми плоскостями, на которых переливались блики тоски и уныния. Еще через минуту двойник зашевелил губами, как будто намекая, что возможна беседа. Комаров в трепете постучал по зеркалу, в зеркале его рука не отразилась, тогда он отверг свою привычку говорить с зеркалом мысленно, вынул изо рта катушку и вслух трепещущим голосом спросил: «Кто ты?»

Лоб двойника напрягся в несколько морщин, глаза засветились. Он ответил, голос шел откуда-то издалека, как будто пробиваясь через отдаленные пространства:

— Нам сейчас позволено говорить, и я хочу помочь тебе…