Откладываю мокрые, с расплывающимися буквами, листки, выхожу на веранду — вижу за смутно чернеющими соснами желтое размытое пятно окна соседа. Потом — уже мысленно — вижу его комнату. Большой портрет сына на стене — умное, чуть насмешливое лицо тридцатичетырехлетнего человека, которого нет уже в живых: сердце. Книги — мемуары русских революционеров рядом с учебниками внучки. И письма, письма — на столе, на подоконнике…
И раньше ему часто писали, но особенно много пишут с тех пор, как «Известия» рассказали о рождении в Москве «стола добрых дел и советов», основанного старыми большевиками, и о деятельных хлопотах за этим символическим столом персонального пенсионера, члена партии с 1905 года Кузьмы Авдеевича Веселова.
Одно из писем он получил с юга. Молодая женщина рассказывала о том, как трагически, может быть, непоправимо осложнилась ее жизнь. Не могу сейчас, изложить эту историю: она, по-моему, не для документальной литературы. Да и не в истории суть — я пишу о моем соседе на даче.
Положа руку на сердце, будь это письмо адресовано мне, я бы отступил… Он ринулся в бой и вот с помощью товарищей — писателей, общественных деятелей, комсомольских работников — успешно решил не только нравственно, но и юридически сложнейшее дело.
«Сегодня один из самых хороших дней в моей жизни… Думаю о Вас…»
И я, не отрываясь от желтого размытого пятна в осенней ночи, тоже думаю о нем.
Вот уже около двух лет сосед мой и его пятнадцатилетняя внучка переписываются с молодым заключенным пермской тюрьмы, с матерью его, даже с теми, кто был недавно его жертвами. Письма эти я читаю как живую документальную повесть о юноше, который тяжело оступился, но нашел силы стать в тюрьме настоящим человеком: полюбил книги (их посылает ему Веселов), начал изучать английский язык, понимать музыку, поверил в добро и благородство, в будущее.
Я заметил уже: чем сложнее человеческая судьба, которая открывается Веселову на одном из ее «крутых поворотов», тем больший подъем духа рождает в нем сама трудность борьбы за нее. И это не стремление к «высокому сопротивлению материала», свойственное большим художникам и педагогам, а что-то более человечное, простое…
Однажды, по пути с дачи в Москву, вышел он в Лосиноостровской, потому что услышал в поезде, что один человек на этой станции очутился в большой беде. И он нашел, не без труда конечно, этого незнакомого ему человека, но тот из гордости или по замкнутости характера, из нежелания «раскрыться», от помощи отказался. Кузьма Авдеевич, перед тем как уйти, написал на листке: «Поселок „Заветы Ильича“, улица Коминтерна, дача № 117, Веселов». — Мало ли что может случиться! Сохраните…
Через несколько дней постучалась к нему с этим листком пожилая женщина, нужен был ей умный, добрый совет.
Засыпая, улыбаюсь: «Разбудите! Экстренное сообщение…» А что? Ведь и в самом деле это экстренное сообщение, если еще один человек на земле счастлив. И ради него стоит будить ночью соседей.
Большой современный писатель мечтал о той высшей степени лаконизма, когда сложную человеческую жизнь можно «втиснуть» в один абзац.
Мне хотелось бы сжать до нескольких строк биографию моего героя, и не только потому, что в очерке это обыкновенно самый унылый раздел, — сжать, чтобы лучше понять, чтобы отчетливее выступило то «вяжущее», что делает большую жизнь цельной.
Самое удивительное в его биографии заключается, я думаю, в ее емкости, почти неправдоподобной; одна человеческая жизнь вбирает колоссальную эпоху в истории человечества — больше, чем это «удавалось» раньше нескольким поколениям. От конок до космических кораблей. От бомб народовольцев до освободительных пожаров над континентами планеты.
Юношей в начале века начал он работать в тихой питерской типографии, — то, что официально печаталось в ней, стало, пожалуй, не меньшей редкостью, чем кости какого-нибудь диплодока. Листовки он носил тайно солдатам Петропавловки и до 9 января и после, когда М. Горький писал в этой крепости «Детей солнца». А потом он сам писал — не пьесу, пылкие юношеские дневники — тоже в одиночной камере петербургской тюрьмы «Кресты».
После тяжелого сумрака этой камеры — ослепительное солнце Италии. Болонья, партийная школа для русских революционеров. И нешумная улочка в нефешенебельном районе Парижа. Ленин. Чай разливала Надежда Константиновна. «На рижские заводы поедете?» — сощурился Ильич. — «Если надо…» — «Работа рискованная». — «Волков бояться…»
Суд — Нарым. К счастью, его пальцы не забыли ремесла подмастерья-переплетчика. В тома Тургенева и Достоевского он искусно зашивал фальшивые паспорта — для беглецов.