Выбрать главу

По-русски он говорит не очень правильно, я сказал бы, пленительно неправильно, как говорят иногда в республиках Поволжья, мягко комкая слова. Боюсь, что не сумею передать особенности его речи, и постараюсь поэтому лишь сохранить ее ритм, ломающийся, как это бывает у взволнованных детей, или в стихах, насыщенных большим чувством.

— Я счастливый, — говорит он мне, — я с самого детства счастливый. Вы на лицо мое посмотрите. Чистое?

— Чистое, — соглашаюсь.

— А я оспой болел, восьми лет не было. Черной. Она, черная, лицо горячим порохом выжигает. А у меня не пошла выше плеч… Счастье?

— Счастье.

— Я и на войне был счастливым. От Курской дуги до Берлина ранило один раз, я даже в санбат не пошел. Невелика боль. Они и сейчас во мне, осколки, вот… Живу и не думаю. И работа была у меня хорошая: разведчик-топограф у артиллеристов. Я пол-России на карты перенес. Пол-Германии — тоже. И вот мы в Берлине… Упал я, помню, с понтонного моста, искупался в Шпрее. В России падали с мостов — не смеялись, а тут весна, победа — шутили… Отбили дом гестапо, вызывает меня капитан Агеенко. Командование, говорит, поручает нам достигнуть рейхстага и установить у входа флаги. А вокруг бой… Видим: матрац на улице, обит темно-красным. Содрали эту материю, порезали — семьсот на восемьсот миллиметров, палки раздобыли — чем не флаги! Захватили с собой двух ребят, на случай, убьют нас, и побежали. Но бежали мало, больше — на локтях и коленях… К рейхстагу. Потом фауст-патрон разлетелся рядом, и ранило сильно моего капитана и остальных. Вижу, одному надо идти. А идти нельзя: бьют фаусты. Особенно один — из соседнего рва. Но перехитрил я его. Переоделся в фашистское, перекатился в этот ров и иду к тем двоим, будто бы я не я… Даже лицом изображаю фашиста. Нож у меня был отличный. Подшипник распустил в огне, опять закалил и выточил в начале войны. Сталь хороша… Да… Потом выбрался и из этого рва, переоделся опять в наше, советское, захватил флаги и быстрее, чем с горы на лыжах, побежал! Рядом, помню, смуглый, чернявый, тоже с флагом. Наверное, Кошкарбаев… Вечером поздно вернулся в штаб нашей части, а часовой, молодой незнакомый, задерживает. Говорю: «Япаров я, командир отделения». А часовой отвечает: «Убили Япарова, сейчас подали посмертно на награду». Это Агеенко, капитан, обманулся. На счастье — майор из штаба. «А, разведчик, — обрадовался, — отдохни, поешь… — И удивился: — Да ты живой! Поведешь орудия к рейхстагу. Дорогу не забыл?» Я отдохнул немного, поел хорошо…

Он помолчал и рассмеялся.

Смеялся ликующе. Я понимал: смеется от счастья, что остался жив, дважды в пылающем Берлине выполнил хорошо то, что поручило ему командование, и нежданно получил через восемнадцать лет орден Ленина.

Когда он перестал смеяться, я задал ему вопрос, интересовавший меня с самого начала:

— А вы рассказывали эту историю раньше?

— Рассказывал.

— Кому?

— Жене.

— А на заводе?

— Зачем? — пожал он плечами. — Я рассказал сейчас, потому что вам для работы нужно. Я из уважения к работе рассказал…

Потом мы говорили о его работе. Ему хотелось, чтобы я увидел, «как живую», машину, которой он управляет.

— Она большая, высокая, как дом. Сильная… — Он поднял ладонь, стукнул ребром ее по столу.

— Вот… Двести пятьдесят тонн в ударе. Металл гнется, будто бы это и не металл. Будто бы это бумажка от шоколада. Умная машина, послушная. Руки ей мои нужны, без рук моих не может. Ничего не поделаешь, не автомат. — Он говорил о ней, как о добром, сильном и немного беспомощном друге: так можно говорить, например, о любимом слоне.

Рассказал он мне и о том, что с семью товарищами работает сейчас по ночам, хотя на заводе ночных смен нет. («Оборудованию не даем отдыхать, надо за три месяца выполнить годовой план по кронштейнам, но вы не пишите об этом. Подумают, нет у нас ритма. А ритм у нас замечательный, тут документации не было раньше…»)

Расставаясь с ним, я вернулся к тому, что меня интересовало:

— А вот не удивляло вас, Байдемир Япарович, что остальные товарищи получили награды за рейхстаг, а вы нет?

— Награда была… — ответил он серьезно. — Если бы не было, я, может, и удивился бы. Но была. Нашу часть стали именовать: Берлинская… Это большая честь. И говорили: без моего флага тут не обошлось…

Возвращаясь в Москву, я думал: удивительно не то, что совершил человек (то, что он и его товарищи совершили, стало уже достоянием большой истории), удивительно то, как он к этому отнесся. Прекрасна простота этого молчания.