Выбрать главу

Ну вот, разволновалась. Однажды какой-нибудь дурак доведет меня до сердечного припадка. Я ведь рассказывала про свою лучшую подругу Филотею.

Я считала ее избранной. Я прожила хорошую жизнь, хоть потеряла мужа и единственного сына, но я не ропщу на Господа, просто думаю, что все причитавшееся мне он отдал Филотее, а для меня оставил обглоданные кости. Я зла не держала, потому что была очарована ее прелестью, и даже сейчас, когда я дряхлая старуха, все равно благодарна, что Филотея жила на свете.

Она была тщеславной и манерной, чувствительной, переменчивой и вспыльчивой, но в то же время отзывчивой, доброй, ранимой и умной. Я любила свою подругу всем сердцем, потому что даже недостатки у нее были прелестные и забавные. Я таскалась за ней повсюду, как верная собачонка, и не стыдилась этого, как и Ибрагим, который влюбился в нее с самого дня их рождения. Помню, он ухаживал за ней с малолетства, а такое нечасто бывает, и они обручились, хоть и были разной веры. Такое случается, и не верьте, когда говорят, что это невозможно.

Если не врут, Филотея уже родилась красавицей. Говорят, имам назвал ее прелестнейшим христианским дитем, каких видел город. Рассказывают, глаза у нее были темные, как колодезная вода, они будто затягивали тех, кто склонялся над колыбелью и в них заглядывал. Вот взять моего отца. Чего скрывать, такую скотину и пьяницу и любить-то не за что, но даже он рассказывал: «Я заглянул в ее глаза и впервые в жизни побоялся Бога. У нее глазища, как будто человек долго жил и многое повидал. Прямо ангельские — я как увидел, сразу о смерти задумался. Пошел и выпил лимонной ракы, чтоб избавиться от мыслей, а потом решил помолиться в церкви, но, сам не знаю почему, грохнулся на паперти и не смог подняться. Лежал долго, собаки лизали мне лицо, наконец очухался, вошел в храм и поцеловал икону Богоматери Великой Панагии Сладколобзающей». Вот что рассказывал отец, а уж он был законченный пропойца, и матушка прокляла день, когда вышла за него. Бывало, разыщет его в кабаке и башмаком гонит домой, как барана. Мать говорила, он вправду напился в тот день и свалился у церкви, а священник, отец Христофор, попросил двух парней оттащить его домой. Думаю, папаша бы напился, даже если б не увидал Филотею, он и без красивых младенцев пьянствовал каждый божий день.

У Филотеи были очень темные глаза. Карие, почти черные, даже зрачки не видны, и потому никто не знал, что она чувствует. Обычно глаза говорят больше, чем слова, но в ее глазах я ничего не могла прочесть. Приходилось во всем верить ей на слово, потому что по этим черным глазищам не разберешь, говорит она правду или врет, злится сейчас на меня или нет, радуется или грустит. Однажды я ей об этом сказала. Нам было лет по пятнадцать, шел второй год войны с франками, и всех парней отправили в Галлиполи или в трудовые батальоны. Филотея побежала в дом смотреться в зеркало. Вышла через полчаса, ужасно расстроенная, и растерянно сказала: «Дросулаки, ты говоришь правду. Я сама себя не понимаю». Из-за этого с ней бывало трудно общаться, потому что слова — всего лишь пар души.

Еще у нее были чудесные волосы. Не знаю, правда ли это, но говорили, что она уже родилась с шапкой густых черных волос, их было много, как рыбацких сетей на причале в Аргостоли, как овец на холме, как будто конские хвосты вместе связали. Рассказывают, когда Филотее впервые вымыли голову, бабушка заплела ей косу и трижды обернула вокруг головы. А что, такое бывает.

Хорошо помню ее кожу, такую нежную и тонкую. Ей было лет шесть, она держала ручку против света, и тогда просвечивали все ее косточки и жилки. Мехметчик с Каратавуком (кажется, про них я вам не рассказывала) и Ибрагим все просили: «Филотея, Филотея, подними ручки на солнце, мы хотим посмотреть, посмотреть хотим!» Она поднимала ручки против солнца, и мальчишкам дурно становилось; вот уж странно, если вспомнить, что в маленьком склепе за церковью было полно костей наших предков, земли-то не имелось для погребения, а очень ее не хватало, у нас ведь обычай — хоронить. Наверное, страшнее видеть кости у живого, никак этого не ожидаешь. Я часто думаю о тех костях в склепе и о том, как мы их забрали, покидая Анатолию, которую любили так сильно, что, наверное, вечно будем по ней горевать.