Женское окружение сформировало во мне обостренное мировосприятие и сентиментальность. Стесняясь своей чувствительности, я считал себя обязанным постоянно доказывать причастность к сильному полу. Я пристрастился к верховой езде без седла, брал уроки владения шашкой у хозяина соседнего имения, отставного кавалериста, от него же научился стрелять из винтовки с обеих рук и сквернословить. Батюшка мой по понятным причинам был непригоден к военной службе, я же приветствовал войну как средство утверждения мужественности. В немалой степени тому способствовало и положенное военным жалование в восемь сотен имперских идеалов. Едва услыхав о мобилизации, я направился на сборы. Благодаря полученным урокам меня распределили в Третий лейб-гвардии полк улан, где я повстречался с еще одним человеком, нимало не похожим на отца Димитрия и даже являвшимся полной его противоположностью, но тем не менее вызвавшим во меня сходные чувства доверия и приязни.
Он был офицером, звали его Габриэль Звездочадский. Отличный наездник и лучший разведчик эскадрона, физически развитый, гибкий станом, с гармоничными чертами лица, озаренными чистейшей голубизны глазами, Звездочадский неизменно притягивал взоры. И если я лишь пытался казаться сорвиголовой, то он действительно им был. Вид собственного лица он переносил с плохо скрываемым раздражением, за любые намеки на сходство с девицей немедля вызывал на дуэль – а стрелком он был отменным, курил самокрутки, хлебал крепчайший самогон и без запинки выдавал матерный загиб из пятидесяти слов. Благодаря своему взрывному нраву он заслужил пафосное прозвище - Смертоносная Ночная Тень, обычно сокращаемое до Ночной тени.
Самой яркой его чертой была лихорадочная жадность до впечатлений. В сочетании с абсолютной неразборчивостью она порождала примеры то непревзойденного мужества, когда Ночная Тень бесстрашно бросался в гущу схватки, то глубочайшего цинизма, когда он же беззастенчиво выпытывал у сослуживцев интимнейшие подробности их личных перипетий. Вследствие такого контраста я одно время подозревал в Звездочадском газетчика, ровно до тех пор, пока не явился свидетелем его спора с заезжим репортером.
Фамилия последнего была Писяк, что не имело ничего общего с писательским ремеслом, как это могло бы показаться на первый взгляд, а означало, согласно медицинскому справочнику, «острое гнойное воспаление волосяной луковицы ресницы и сальной железы века» или, попросту, ячмень. Писяк таскался за нашим полком с месяц, на период схваток отсиживаясь в штабе, зато все остальное время гарцуя впереди колоны. Мне не нравился этот человек, но помня наставления отца Димитрия, я был неизменно вежлив с ним, не позволяя неприязни выплеснуться вовне. Оказалось, репортер невзлюбился не мне одному.
Как-то раз ради ночлега мы расположились в крестьянской избе. Хозяйка выставила на стол горячий хлеб и парное молоко. Вечер тянулся за неспешными беседами: ругали начальство, вспоминали о доме, делились смелыми мечтаниями, со смехом пересказывали курьезы. Самой молодой из офицеров, задорный светлоглазый Янко, напоминавший Леля-пастушка из сказки, извлек из кармана губную гармошку и, вытряхнув оттуда набившиеся крошки махорки, принялся негромко наигрывать. На сундуке возле окна, ловя последние отблески уходящего дня, примостился Писяк, строча в своем блокноте какие-то каракули.
Вдруг грохнула входная дверь. На пороге стоял Звездочадский. Лицо его было бледно, рот искривлен, глаза же сверкали ярко и казалось источали сияние. Он стремительно пересек комнату, стал напротив Писяка и швырнул в того свернутую в рулон газету.
- Это вы написали? Не отпирайтесь, я знаю, что вы! Тут стоит ваша фамилия!
Окажись на месте Писяка любой из нас, за таким вступлением непременно последовал бы вызов на дуэль, чего и добивался Ночная Тень. Но репортер оказался редкостным трусом. Он молча поднял газету, расправил помятые листки и спрятал в карман. Руки его дрожали.
Звездочадский продолжал обличать:
- Вы укрылись в арьегарде и строчите день-деньской. Я-то полагал, из вашей писанины выйдет толк, но до такого не может додуматься даже самое больное воображение. Только послушайте, - и, обратившись к нам, он принялся пересказывать написанное. - «Мы наступаем четвертый день. Мы оглохли от грохота орудийных разрывов, глаза наши красны из-за порохового дыма, и слезы чертят дорожки поверх черных лиц. Вокруг расстилается выжженная земля, на груди которой покоятся непогребенные солдаты. В их глазницах лениво ковыряются вороны, переборчивые от сытости и утратившие способность летать. В разоренных деревнях нас встречают плачущие женщины в лохмотьях, оставшихся от их одежд. Мы предлагаем им хлеб, и они едят его жадно, потому что все их припасы расхищены неприятелем…» Что за чушь вы несете, я спрашиваю?! Мы-то здесь знаем, что это не так, но в тылу примут на веру все описанные вами мерзости! Противник такой же человек, и у него есть своя честь. Они не грабят и, упаси Бог, не насилуют, а что до провианта, так не могут же они воевать голодными. Мы тоже жжем за собой деревни и поля, потому что сытый враг опасен. К чему вы малюете им рога и копыта?