Рукопожатие владельца кабинета вышло жарким и энергичным.
- Приветствую, приветствую! Что привело вас ко мне в столь раннюю пору? – осведомился он сочным раскатистым басом.
- Игнатий Пантелеевич Комаров рекомендовал мне вас, как человека, могущего помочь в вопросе весьма деликатного свойства.
- О, мой добрый друг Игнатий Пантелеевич! Не поверите, живем по соседству, но никак не соберемся хотя бы почаевничать: то мне некогда, то у него дел невпроворот. Широчайшей души человек, всякому на помощь придет, за всякого радеет. Ну, другу Игнатий Пантелеевича я не могу отказать. Поведайте об вашем деле!
- Я … - голос мой вдруг сорвался. Я откашлялся, набрал полную грудь воздуха и продолжил решительно: - Мне нужно в кратчайший срок собрать значительную сумму. Взамен я готов расплатиться с вами… иным образом.
- Вы хотите, чтобы я ссудил вам денег? О какой сумме идет речь?
- Тридцать пять тысяч идеалов.
Летофоров присвистнул.
- Однако, аппетиты у вас значительные.
- Это возможно?
- Поведайте о себе. Вы же понимаете, я сугубо деловой человек и должен в полной мере оценить риск, которому подвергаюсь.
Я исполнил его просьбу.
Я рассказывал про батюшку и матушку, про отца Димитрия, про службу в армии и свою дружбу со Звездочадским, приглашение которого привело меня в Мнемотеррию; рассказывал без утайки, потому как если моя догадка была верна, запираться не имело смысла. Я вспоминал свою жизнь день за днем, все подробнее, все острее, как если бы переживал заново – так, как, говорят, бывает перед смертью. Но то, что мне предстояло немногим от нее отличалось. Все время моего рассказа Даниил Васильевич сидел, вперив в меня взгляд своих темных навыкате глаз. Он точно просвечивали меня насквозь невидимыми лучами, понимая муть со дня души, обнажая самые неприглядные тайны, равно все самое стыдное и все самое дорогое. Так неуютно я не чувствовал себя даже под прицелом вражеских пулеметов. Мне хотелось стряхнуть с себя его взгляд и порождаемое им гнетущие чувство безысходности, но я говорил, говорил и говорил, повинуясь незримому зову глаз Летофорова. Когда я замолчал, Даниил Васильевич называл свою цену.
Признаться, я ждал иного. Где-то там, отрезанные стеной Мнемотеррии, остались отец и матушка, осталась принесенная присяга, долг и честь и память о сестрах, которые, если верить дневникам, были у меня, но которых не было в моей памяти. На противной чаше весом была Януся, милая, беспомощная Януся, любимая мною всем сердцем. И ради нее я сидел против Летофорова, раскрывая душу без утайки. Все задуманное мною предприятие служило одной лишь цели – обеспечить счастье любимой девушки.
Я мог долго размышлять, вправе ли я отдать затребованную Летофоровым цену, однако в глубине души я давно принял решение. Читая ночью свои дневники, идя утром к Игнатию Пантелеевичу, а затем к Даниилу Васильевичу, я нес это решение, и оно вызревало во мне. Было ли оно верным? Я не знал. Отец Димитрий сказал как-то, что за неверным решением непременно следуют мысли о том, что мы где-то недорешили, не учли всех обстоятельств, недоглядели, недодумали, и мы возвращаемся к нему вновь и вновь, преломляя сквозь призму возможного. И только верное решение окончательно. После него не остается сомнений - остаются тяжесть, сожаления, боль, раскаяние, что угодно, только не сомнения. Когда я протянул Летофорову руку, сомнений в моей душе не было, их вытеснила горячая убежденность в верности заключаемой мною сделки.
Игнатий Пантелеевич попросил несколько дней, чтобы благодаря полученному мною займу расплатиться с кредиторами Звездочадских. Стопка погашенных расписок росла и одновременно близился час, назначенный Летофоровым для расплаты. Я боялся, что он не успеет уложиться в срок, назначенный мне стражем, а посему до самого последнего момента держал свое предприятие в тайне от Январы и ее матери предпринимаемые мною усилия по избавлению их от долгов. Как ни в чем не бывало я бродил по парку поместья и по окрестностям Обливиона, заполнял дневник, повинуясь скорее привычке, нежели необходимости, проводил время с Янусей, пытаясь поддержать ее в горе.