Выбрать главу

Почему-то приглушив голос, Оливия рассказывала о женщинах в черном, которые тайком навещали ее в отеле: все русские и украинские девочки, жены богатых и красивых арабских вельмож. Повыскакивали замуж у себя в Питере или Харькове, уехали в волшебную сказку Шехерезады и угодили в лапы свекровей, которые в своих семьях пользуются неограниченной властью — на женской, само собой, половине.

— И она мне говорит: «Не передать, как я вам благодарна, что согласились меня принять. Это праздник, праздник! Хоть посмотрю на вас, человеком себя почувствую…» Снимает черный платок с головы, а волосы — роскошные, рыжие, с такой медной искрой… И деваться некуда: трое детей, трое мальчиков, все в полной власти свекрухи…

Были мы так счастливы — три бабы в старом приветливом доме, — и он нам явно радовался. Сквозь шум дождя и ветра доносились из зарослей голоса животных. За последнее время койотов развелось, сказала Оливия, на свободе скрещиваются с волками, получаются странные существа, которым уже имя дано: койольфы. Ночами тявкают, покоя не дают…

— Ой, а пирог-то?! — воскликнула Лидка. — Завари еще чаю…

Я выложила на овальное блюдо свою «коронку», тарелки расставила… Когда бабы замычали в предвкушении, строго предупредила:

— За едой не стонать!

И все эти шесть ночей дом вздыхал в унисон ветру, поскрипывал, кряхтел и всхлипывал в ответ на тявканье койольфов; где-то за шумом деревьев рокотал и тяжко ухал океан, в моей комнате тихо горел электрический камин, а снаружи над деревянной декой потренькивал колокольчик, и то и дело принимался шуршать по крыше дождь…

И все эти ночи я говорила-говорила с Саньком, так легко, так жадно, взахлеб говорила… Рассказала о Мэри, о девочке-монашке, о Гене Уманской и о Сереге Боярине, который зовет полетать. И о тебе рассказала, о том, как много пишу в эти месяцы (чудно́: я и в молодости столько не писала), выговаривая почти незнакомому человеку всю свою жизнь, где и небо мое, и любовь, и страшная боль, и чуть ли не все люди, которых встретила.

Засыпала перед рассветом и спала долго, в счастливом забытьи, отдавшись едва ощутимым колыханиям Трескового мыса, словно бы падая в глубину времен неостановимо, сладостно, навсегда…

…Как число в уме, на песке оставляя след, океан громоздится во тьме, миллионы лет мертвой зыбью баюкая щепку. И если резко шагнуть с дебаркадера вбок, вовне, будешь долго падать, руки по швам; но не воспоследует всплеска…
* * *

…Мне всегда нравилась задушевная простота здешних домиков — серых, белых, голубоватых, рыбьим косяком стоящих над заливом. Тусклая дранка стен и крыш, беленые кирпичные трубы. Названия местных баров нравились: «Трехногий попугай», «Поводок щенка», «Визжащая свинья»…

Сезон закончился, небо гнало куда-то толпища тревожных туч. Провинстаун опустел. Модные бутики, галереи и лавки закрылись. На центральной улице, неподалеку от ратуши, пожилой, с уютным брюшком, музыкант играл на саксофоне какой-то джаз. И неплохо играл. Я подошла… В картонной коробке, куда редкие прохожие бросали мелочь, лежали камушек — чтобы ветер не унес — и мятая пачка «Винстона» с нашлепкой «курiння вбиваэ».

Я дождалась паузы и спросила, кивнув на пачку сигарет:

— Земляк… Киев? Харьков?

— Выше бери, — простуженно отозвался он. — Одесса…

Бары и кафе кое-где работали, и мы зашли в рыбный ресторанчик окнами на залив, и сели за столик у окна. Из воды торчали черные сваи пирса, уходящего вдаль метров на двести. Крупные наглые чайки — черные спинки — сутуло сидели на сваях, хмуро озираясь и высматривая что-то в воде.

Уже тронувшись в обратный путь, тормознули у старого деревянного мостика, перекинутого на остров, и, перебравшись по нему, минут двадцать собирали грибы — те самые фирменные белые, с Кейп-Кода, которые продают в супермаркетах. Набрали целый пластиковый ящик, очень кстати оказавшийся в багажнике «Опеля». Думала — вернусь, разберусь с ними, как полагается: кое-что засушу, что-то отварю и заморожу на будущие супы, а что-то — «бери выше», как сказал саксофонист, — замариную… Принесу баночку в «Круг друзей», угощу Геню, старую воровку. И наконец, приготовлю ей вишневый пирог, тот самый, мамин, по которому она всю жизнь тосковала.

Всю обратную дорогу вела машину ровно, упоенно, на хорошей скорости — возможно, езда мне сейчас заменяет полет. Лидка уснула, а я поставила диск Армстронга и под его бессмертный хрипатый бас гнала в темноту, сквозь дожди и дождики, в прорывы мигающих звезд и летящих комет на черном небе, и мне казалось, что вот сейчас, уже совсем скоро, я нагоню какую-то свою настоящую жизнь, которая никуда не делась, а ждет меня терпеливо и восторженно где-то там, во‑он за тем поворотом.