Это было невероятное полное счастье, полное и мертвенное, и последнее, и голое, как плывущая развратная луна.
«Пошел!!! Поше-о-ол!!!» — гремело у меня в ушах, в мозгу, в груди, в пересохшем горле.
«Поше-о-о-ол!!! — визжала мертвая холодная тварь у меня над головой, вращая голубой, изъеденной кавернами задницей. — Поше-о-о-о-ол!!!»
Очнулась я на полу балкона, совершенно заледенелая — видимо, давно так лежала. Отползла в комнату и долго валялась ничком, щекой на ковролиновом полу, рассматривая чередующиеся желтые и шоколадные кубики на красном поле. Потом откинулась на спину, разбросала руки и летала так до утра, глядя в постепенно светлеющий потолок, чистый, белый, надежный. Отныне, — дала себе слово, — только он и будет моим ближайшим небом.
А утром взяла билет на самолет до Нью-Йорка…
— Ну что, Кура, как прошел твой бенефис?
Вновь я выстригала, полировала и нежила проблемные Генины конечности. Слава богу, ноги не подкачали, ногти вели себя образцово — видно, что в прошлый раз работа сделана была на совесть.
Сегодня старуха подозрительно молчала и вообще была не в духе. Может, заболела? Я подняла голову. Генино тяжелое лицо выражало крайнюю степень обиды, брылы обвисли и подрагивали.
— Ты надо мной издеваешься, Ляля? — тихо спросила она. — Хочешь лично от меня послушать про мою катастрофу?
— А что случилось? — Я соорудила испуганно-сочувствующее лицо. — Лида мне ничего не говорила.
Лида мне, конечно, не просто, а в лицах рассказала про стариковский утренник, изобразив каждого, и мы обе, а также сосед Юра, который как раз поднялся спросить, сколько сахару и муки добавляют в оладьи, хохотали, как безумные (у Лидки незаурядные артистические способности!), а потом дружно взгрустнули и дружно пришли к выводу, что сами будем точно такими же старыми пердунами.
— Так что там произошло? Кто на кого напал? У тебя же была шикарная роль, и Лида говорит — шикарный костюм.
— А то! Я три дня не ходила в садик, шила, не разгибаясь. Если б ты видела тесьму, которую я пришила на подол. Ты в жизни такой тесьмы не видала. Ты знаешь, что на зоне я была…
— Погоди. Ну, тесьма…
— Кокошник с блестками!
— Кокошник. И что же…
— Со мной произошло страшное, Ляля. — Она вздохнула и сумрачно потупилась. — В первый ряд села Гнойная Грыжа, и я…
— Что-что?! Это кого так приятно зовут?
— Да соседка по коридору, пятнадцатая квартира… Тварь последняя. Ей трижды оперировали грыжу, а спроси, что она поднимала в жизни тяжелого, в отличие от меня?
— Не отвлекайся. Ну, села она в первый ряд, и что ж такого…
— Нарочно! Кто ее приглашал? Явилась и назло мне уселась в первый ряд! Гипноз — ты знаешь, шо это такое? И я кукарекнула!
Я внимательно смотрю на нее: совершенная искренность и горе.
— Понимаешь, Ляля, я так переволновалась, что кукарекнула. И это было роковой ошибкой. Кукарекают ведь петушки, а не куры… Ну и такой позор я уже не могла пережить.
— Не драматизируй.
— А я тебе говорю: эта шалава назло пришла и ждала моего позора! Гипнотизировала!
— Поменяй ноги. Давай правую… Вот здесь не больно? — Я жму на большой ноготь. — А здесь?
Ногти на редкость благополучны, горжусь своей работой.
— Мне странно, Геня Абрамовна, — говорю я строго. — Ты такой боец, такой таран… и вдруг сдрейфила. Кукарекнула, подумаешь! А почему не спела? У тебя разве не было арии?
— Арии не было, — говорит Геня — грустная, очень грустная старая каторжная лошадь. — Не дали.
— Подумаешь: не дали! А ты взяла бы да спела что-нибудь, назло всем. Тормознула бы всех своей арией, они бы сдохли от зависти. Ты песни знаешь?
Она оживляется, беспокойно ворочается в кресле.
— Постой, ты ногу-то не крути… Ты, Геня, вообще-то поёшь? Пела когда-нибудь?
— Спрашиваешь! Я столько песен знаю, сколько тебе за всю жизнь не выучить. На зоне такие голоса были, такие таланты… душу рвали!.. Бывало…
— Ну, давай, спой! — перебиваю я ее.
— Шо, прямо сейчас? — Она смотрит на меня недоверчиво. — Ты будешь слушать?
— И с каким удовольствием!
— Нет, правда… Ты не смеешься, Ляля? У меня когда-то… ох… я ведь очень петь любила. Я с цыганами как взметнусь первым голосом! У них же у всех голоса низкие, матерые. А я была запевалой, надо всеми летала… Постой… — Она задумывается, делает решительное лицо. — Тогда я тебе спою редкую песню, знаешь. Старинную и редкую. Хрен ты ее в каком сборнике найдешь! Настоящая! «На смерть товарища» называется…
Она умолкает, прокашливается, мычит легонько в нос, меняя высоту звука… Снова прокашливается, сплевывает в бумажный платочек и наконец затягивает неожиданно тонким жалостливым голоском: