Я не мог избавиться от мысли, что этот медленный и долгий -- изо дня в день -- полет листьев, может быть, последний в моей жизни. И все казалось, что листья летят с запада на восток, спасаясь от войны.
Мне не стыдно сейчас сознаться в этих мыслях,-- я был очень молод. Все окружающее было наводнено до краев лирической силой, исходившей, вероятно, от меня самого. Я же думал тогда, что такова сущность жизни.
-- Так вот, мой друг,-- сказал мне Захаров,-- не пора ли вам бросить слоняться по окрестностям Москвы в вашем туманном состоянии. За эту неделю, как передавала мне Мария Григорьевна, вы уже успели смотаться в Архангельское и Останкино.
Слово "смотаться" Захаров сказал с особенным вкусом. Так он произносил все непривычные еще для него русские слова.
-- Да, я был и в Архангельском и в Останкине,-- сознался я.-- О каком таком туманном состоянии вы говорите?
Захаров усмехнулся:
-- Вы ведете себя так, будто мир существует только для того, чтобы наполнять нас интересными мыслями.
-- Ну и что ж? -- спросил я резко. Я начинал сердиться. Почему все, будто сговорившись, обвиняют меня в несерьезном, в мальчишеском отношении к жизни?
-- Просто вы начитались до отрыжки современных поэтов,-- сказал примирительно Захаров и с удовольствием повторил:-- До отрыжки.
-- Если судить по вашим книгам, вы тоже предпочитаете художественную литературу трамваю.
-- Дело в том,-- объяснил Захаров,-- что Бельгия-- классическая страна трамваев. И мистической поэзии. Меня выслали за границу еще гимназистом. Я попал в Бельгию, прижился там и окончил инженерный институт в Льеже. Но дело не в этом. Дело в войне. Вот, извольте!
Со стороны Страстной площади долетала музыка походного марша и гремело заглушенное протяжное "ура". Там выстроились перед отправкой на фронт запасные батальоны.
-- Я только что был там, на площади,-- добавил Захаров.-- Я очень забыл Россию. Не по своей вине. Так вит, я протискался в первые ряды, чтобы посмотреть на солдат. От них сильно пахло хлебом. Удивительный запах! Услышишь его -- и почему-то веришь, что русскому народу никто не сломит шею.
-- А Бельгия? -- спросил я.
-- Что Бельгия? Я вас не понимаю. Я усмехнулся и сказал первое, что пришло мне в голову:
-- Почему бельгийцы так отчаянно дрались с немцами?
-- О-ля-ля! -- пропел Захаров.-- Маленький народ живет памятью о прошлом величии. За это я его уважаю. Вот Метерлинк. Мистический поэт с туманными зрачками и туманными мыслями. Старый католический бог его раздражает. Он просто груб для такой утонченной натуры, как Метерлинк. Поэтому он заменяет бога потусторонним миром,-- это, конечно, несколько современнее и поэтичнее. Это более сильная отрава, чем религия. Все это так. Но, кроме того, Метерлинк -- гражданин. Таково воспитание. Таковы традиции. Как гражданин, он берет своими мистическими пальцами винтовку и стреляет из нее так же хорошо, как любой королевский стрелок. Никому нет дела до расплывчатых мыслей Метерлинка-поэта. Но всем есть дело до Метерлинка-гражданина. Поэтому никто не вмешивается в его поэзию. Такова Бельгия. Да что говорить! Страна хорошая. Морской ветер продувает ее насквозь, и она полна веселых людей. Умеющих, кстати, работать. Что вы еще хотите знать о Бельгии? Пока ничего. Ну что ж, покончим с Бельгией и поговорим о более существенных для вас вещах.
Более существенной вещью для меня оказалось следующее: Захаров предложил устроить меня вожатым на московский трамвай. Дело в том, объяснил он, что почти всех вожатых и кондукторов взяли в армию. Нельзя оставлять огромный город во время войны без трамвая. Сейчас как раз идет наем новых вожатых и кондукторов.
Я опешил. Слишком резок был переход от Метерлинка к вожатому трамвая.
С гимназических лет я настойчиво думал о писательстве. Все перемены в жизни казались мне подготовительной школой для этого. Надо входить в жизнь, не брезгать ничем,-- только так может накопиться жизненный опыт, создаться та кладовая, откуда я буду брать пригоршнями мысли, сюжеты, образы и слова.
К тому же я понимал, что сейчас нельзя уезжать от мамы. Надо побыть с ней и помочь ей. А здесь заработок сам шел в руки. И я согласился.
Когда я сказал маме и Гале, что поступаю вожатым на трамвай, мама только вздохнула и заметила, что она никогда не стыдилась никакой работы и приучила к этому и нас. А Галя начала волноваться -- не убьет ли меня током.
-- Я где-то читала,-- испуганно сказала она,-- про слона из цирка. Его сожгло трамвайным током. Может это быть или нет?
Я ответил, что все это чепуха.
Мне не сиделось дома, и я пошел в трактир на Кудринской улице. Он курился чайным паром.
Развязно, позванивая литаврами и бубенцами, гремел механический орган-трактирная "машина":
Вот мчится тройка удалая
По Волге-матушке зимой...
За соседним столиком старый человек с поднятым воротником пиджака что-то писал, беспрерывно макая перо в чернильницу и снимая с нее волоски.
Мне захотелось написать кому-нибудь из близких, из друзей о себе, о том, что жизнь переломилась, и я буду работать вожатым на трамвае, но я тут же вспомнил, что писать мне совершенно некому.
Ямщик умолк, и кнут ременный
Повис в опущенной руке,-
гремела "машина", и в ответ ей звенели пустые стаканы.
Медная линия
Меня приняли вожатым в Миусский трамвайный парк. Но вожатым я работал недолго. Меня вскоре перевели в кондукторы.
Миусский парк помещался на Лесной улице, в красных, почерневших от копоти кирпичных корпусах. Со времен моего кондукторства я не люблю Лесную улицу. До сих пор она мне кажется самой пыльной и бестолковой улицей в Москве.
Воспоминание о ней связано со скрежетом трамваев, выползающих на рассвете из железных ворот парка, с тяжелой кондукторской сумкой, натиравшей плечо, и с кислым запахом меди. Руки у нас, кондукторов, всегда были зелеными от медных денег. Особенно если мы работали на "медной линии".
"Медной линией" называлась линия "Б", проходившая по Садовому кольцу. Кондукторы не любили эту линию, хотя москвичи и называли ее с умилением "Букашкой". Мы предпочитали работать на "серебряной" линии "А"-- на Бульварном кольце. Эту линию москвичи называли тоже ласково "Аннушкой". Против этого ничего возразить было нельзя, но называть "Букашкой" линию "Б" было просто нелепо.