— Вперед! — скомандовал чернявый, и небольшая процессия направилась к проходу на улицу Чайковского, к тому самому месту, откуда всего час назад спокойно и уверенно вступил в Пале-Рояль Осип Александрович. В переулке их ждали окрашенные в веселенький зеленый цвет «Волги».
В Пале-Рояле по-обычному веяло миром и спокойствием…
Подводя итоги
ВСЕМ СЕСТРАМ ПО СЕРЬГАМ
— Никогда себе не прощу, товарищ… извините заради бога, никак не отвыкну, гражданин следователь, никогда не прощу, что позволил втянуть себя в эту гнусную, как сказать, неприятность. Вам, конечно, трудно верить в мои слова. Ваше, как указывается, святое право. Но, ей-богу, я показываю все как есть, словно на духу. Вот, знаете, — голос прозвучал проникновенной, страстной искренностью, — когда мальчонкой, хлопчиком был, попу на исповеди в грехах каялся. Уж какие там были грехи у невинного дитяти — а душу я наизнанку, как сказать, мехом наружу выворачивал. С тех самых пор такой откровенной правды никому, гражданин следователь, не открывал. А вам — да, открою. Спросите — почему? Да потому, как говорится, что преотлично знаю: не покаешься — не спасешься. Прошу это, как сказать, учесть, гражданин следователь…
Рублев отодвинул стул, встал. Глянул в раскрытое окно — с выцветшего от жара, словно стираного-перестираного неба солнце льет расплавленное олово. Единственное облегчение — вентилятор — вон как приятельски шуршит он на столе, ворочая из стороны в сторону свою обтекаемую морду. Геннадий Сергеевич сунул в сплошной кружащий диск палец, с удовольствием ощутил сильный, но мягкий удар резиновых лопастей и убрал руку. Вентилятор возмущенно фыркнул — и снова пошел равномерно шелестеть, обвевая теплым ветерком и укоризненно покачивая носом.
Рублев обошел стол и присел на угол возле самого вентилятора. Внимательно и даже вроде бы сочувственно оглядел подследственного — тот сидел сгорбившись, положив руки на колени. Он похудел, и кожа его пошла глубокими складками — словно кто-то взял да и выпустил из Евгена Макаровича воздух…
— Вина, как говорится, душу точит, — горестно вздохнул Пивторак. — И знаю, что вина моя — не наибольшая, есть повиноватее, а места, как сказать, себе не нахожу. Ночей, ежели хотите знать, не сплю. Совесть грызет. Что же ты, пилит она меня, Пивторак Евген Макарович, наделал… — Бывший директор бессильно уронил голову и тяжко, прерывисто вздохнул.
— Да-а, — заметил Рублев, вставая со стола, — совестливый вы человек, — не то спрашивая, не то подтверждая, сказал он, возвращаясь на свое место. — Значит, если я правильно понял, с известным лицом по кличке «Осип Александрович» вас свел Кольцов?
— Именно так, — готовно кивнул Пивторак.
— Как же вышло, Евген Макарыч, что вы позволили себя окрутить молокососу?
— Этим самым вопросом, — с жаром воскликнул Евген Макарович, протягивая к Рублеву указательный перст, — тютелька, как сказать, в тютельку тем же вопросиком я и терзаю себя бессонными ночами.
— И что же вы отвечаете себе на этот вопрос?
— Ума, как сказать, не приложу, гражданин следователь, — доверительно пояснил Пивторак. — Какое-то затмение нашло. И еще позорнейший, как сказать, мне позор потому, что у меня же за плечами автобиография! Ведь перед войной я, — он многозначительно понизил голос, — в кадрах работал. Оттуда меня и в подполье оставили. Доверили, как говорится. С незабвенным Марком Борисовичем Шлейфером. Чудом я, как сказать, уцелел. От гестаповцев ушел, не говоря уж о румынской сигуранце. Из подполья в подполье кочевал. А теперь… Э-эх!
Геннадий Сергеевич выслушал пивтораковский монолог молча, не перебивая и только сочувственно покачивая головой.
— Что ж, гражданин Пивторак, — сказал, наконец, он, поднимаясь из-за стола. — Вот вам бумага, вот вам ручка. Все, что вы мне рассказали, — изложите письменно. И про переживания свои, и про раскаяние. Все ведь имеет значение…
Евген Макарович готовно закивал, торопливо схватил авторучку и принялся усердно водить пером.
Пивторак писал, а Рублев расхаживал по кабинету, вдоль стены с окнами, поскрипывая новыми ботинками.
Заметив, что директор приостановился, видать, обдумывая следующую фразу, Геннадий Сергеевич сказал:
— Извините, что перебиваю, но вот вы упомянули группу Шлейфера. Как вам тогда удалось выкарабкаться? В общих-то чертах я, конечно, слышал про эту историю, а подробностей узнать не пришлось. У вас, я вижу, все равно пауза получается, — может, расскажете? Если, конечно, это вам не помешает, с мысли не собьет…
— С удовольствием! Такие, как сказать, эпизоды… Даже в таком вот положении… — Евген Макарович беззащитно развел руками.
И Пивторак рассказал, как группу Шлейфера, после взрыва комендатуры на улице Энгельса, бывшей Маразлиевской, захватили по доносу предателя, как сигуранца бросила их в тюрьму, как распихали всех по разным камерам и мучили несколько суток подряд. Как однажды на рассвете в камеру, где сидел он, Пивторак, и где заключенных было набито, словно сельдей в бочке, — лежали вповалку на полу и поворачиваться можно было только всем сразу, по команде, — как в эту камеру ворвался пьяный конвой, и щеголеватый офицерик, перетянутый в талии, словно портовая девка, водя по бумажке фонариком, стал выкликать фамилии — человек тридцать или побольше выкликнул. И Пивторака тоже. Как его, Пивторака, вдруг резанула сумасшедшая мысль: не отзываться! Промолчать! А вдруг… И как сыграла ему на руку дуреха-судьба: увел конвой всех, кто отозвался, и больше никто их не видел, а он, Пивторак, — остался.
— Какие люди бывают! — сказал Евген Макарович, и голос его дрогнул. — Ведь многие в камере меня знали — что в лицо, что по фамилии. И среди тех, кого увели, — тоже знакомые были. А ведь никто, никто, как сказать, не заикнулся. На смерть шли — и не выдали. Вот какие советские люди, гражданин следователь… Уж после войны я узнал, что в тот день и товарища Шлейфера и всю нашу группу показнили. — Он замолчал, и вдруг у него вырвалось, словно помимо воли: — А теперь я думаю, сидя в камере: зря и тогда не отозвался! Не было бы мне сейчас такого, как сказать, позора!
— Ну ладно, — сказал Рублев, — не стану вам больше мешать — дописывайте.
Евген Макарович коротко вздохнул и снова взялся за перо.
Зазвонил телефон.
— Рублев слушает, — сказал Геннадий Сергеевич в трубку. — Хорошо. — Он опустил трубку и опять стал мерить свой кабинет шагами — взад-вперед, взад-вперед.
Наконец Пивторак поставил последнюю точку и положил ручку.
— Вот, — сказал он, — я кончил. — Он рукавом отер пот со лба и извиняющимся тоном, жалко улыбнувшись, пожаловался: — Очень погода жаркая.
— Ладно, Пивторак, — сказал Геннадий Сергеевич, усаживаясь за стол, — подпишите — и на сегодня хватит. — Он нажал кнопку звонка.
Появился дежурный офицер. Но Рублев молчал, словно раздумывая…
— А что, Пивторак, если я задержу вас еще немного?
Евген Макарович опять развел руками — мол, воля ваша! — и чуточку фамильярно, по-свойски улыбнулся.
— Отлично, — сказал Геннадий Сергеевич и повернулся к дежурному: — Пригласите, пожалуйста, Лиферова.
— Слушаюсь.
В кабинет вошел плотный, коренастый седой человек в чесучовой морской тужурке с широкими золотыми шевронами на рукавах.
— Присаживайтесь, пожалуйста, товарищ Лиферов, — пригласил Рублев, и Лиферов сел напротив Пивторака.
Все трое молчали Пивторак не выказал особого интереса, но Геннадий Сергеевич понимал, что тот в эти минуты лихорадочно ворошит память: кто ты, зачем здесь? Видел ли я тебя раньше? Где? При каких обстоятельствах?
— Евген Макарович, вам знаком этот человек?
Тот покачал головой:
— Нет.
— Вы уверены? Посмотрите внимательней.
Пивторак послушно скользнул равнодушным взглядом по желтоватой, блистающей шевронами тужурке моряка, по лезвию-складке белейших брюк, по сияющим туфлям, посмотрел в лицо — твердо очерченное, прорезанное у губ глубокими морщинами и все же молодое, с жестковатыми голубыми глазами, и снова покачал головой: