Гости вошли в темноватую прихожую. Она и без того была крохотная, а громадный сундук, занимавший добрую ее половину, и вовсе едва позволял повернуться. Иван Андреев помог гостям разоблачиться и повесил) их мокрые пелерины на гвозди, вбитые в стену, а цилиндры поставил сушиться на сундук, поближе к голландской печи. Трость определил в угол.
— Милости прошу, — еще раз повторил он и, отворив дверь в горницы, отошел в сторону, пропуская пришедших.
Свежий смолистый дух усилился и словно пеленою охватил их. Они ступили на выскобленные и отмытые добела половицы и оказались в мастерской. Большой верстак стоял у окна, на нем, в каком-то определенном, одному хозяину ведомом порядке, лежали разнообразные пилочки и пилки, терпуги, ножи, стамески, лекала, куски дерева — еще не обработанные, и другие, принявшие уже замысловатые формы, но еще изжелта-белые, некрашеные, и третьи, в которых наметанный взгляд гостей определил знакомые абрисы благородных музыкальных инструментов. На стене висели готовые, отливающие негромким коричневым блеском скрипка и виолончель.
— Вот это, милостивый государь, и есть Иван Андреев Батов, преудивительнейший мастер скрипичный, о коем я вам имел честь рассказывать, — сказал Ганашкин своему бритому спутнику и оборотился к хозяину, который выслушал эту тираду со скромным достоинством.
— Знаешь ли, Иван Андреев, кого я тебе привел? Это знаменитейший и славнейший маэстро Густав Тирц. Прослышав о тебе, он возымел намерение познакомиться с тобою и не отступил, покуда я не повез его к тебе.
Батов коротко поклонился. Бледное лицо его, лицо человека, редко бывающего на открытом воздухе, слегка порозовело.
— Неужто и вправду сам маэстро Тирц почтил меня своим вниманием! — воскликнул он, не отводя взгляда от прославленного виртуоза. — Чем же заслужил я такую честь? Небось всё твои непомерные моему скромному уменью похвалы, Лука Митрофаныч!
— Ну-ну, не уничижайся, Иван Андреич, — строго сказал Ганашкин. — Не смеешь ты, мастер, этого делать. Я играю на твоей скрипке и весьма, весьма восторжен…
«Какое примечательное лицо, — думал между тем Тирц, — лицо не ремесленника, но подлинного артиста. И эти глаза, истинно славянские, глубокие, в них скрытая страсть, и ум, и доброта. Все-таки Россия — это удивительная, загадочная страна… При такой тирании рождаются гении среди столь простых людей…»
Так подумал он и, шагнув вперед, подал Батону холеную руку с неестественно длинными пальцами природного скрипача. Иван Андреев, обтерев руку о подол рубахи, пожал эти драгоценные пальцы — чудо света.
— Я весьма, весьма рад, — сказал Тирц, не зная, как ему, иностранцу, надлежит обращаться к этому человеку — редкостному, по словам такого знатока, как Ганашкин, мастеру и в то же время — простому мужику, крепостной собственности графа Шереметева. — Мой любезный камрад господин Ганашкин в столь великолепных выражениях отзывался о твоем… о вашем искусстве, Иван…
— Андреевич, — подсказал Ганашкин, и Тирц послушно повторил:
— …Андреевич, — и продолжал, — что я не мог, будучи в Санкт-Петербурге, не воспользоваться возможностью убедиться в справедливости его слов.
— Прощения прошу, — спохватился Батов, — присядьте, дорогие гости, в ногах правды нет. — Он придвинул посетителям табуретки.
— Вот с чем пришли мы к тебе, Иван Андреич, — вступил снова в беседу Ганашкин, переглянувшись сТирцем. — Маэстро Тирцу надобна хорошая скрипка. Не позволишь ли ты ему испытать свой инструмент? Я знаю, у тебя есть готовый. Да вон он! — он указал на скрипку, висящую на стене. — Ежели маэстро будет доволен, он намерен сделать тебе заказ.
— Почту за счастье, — сказал Батов, сняв со стены и подавая скрипку Тирцу, глаза его заблестели. — Но что касаемо заказа, то ты же знаешь, Лука Митрофаныч, без позволения барина моего, его сиятельства Николая Петровича, не смею я на сторону инструменты делать. Ведомо тебе, что его сиятельство, дай ему бог здоровья и долгих лет, с расположением и добротою ко мне относится, но я ж его крепостной человек. В его всё воле…
В словах Батова мелькнула затаенная горечь.
— Полагаю, что граф Николай Петрович соизволение даст. Он высоко почитает талант маэстро Тирца и ему в просьбе не откажет.
— Все может быть, — отвечал хозяин, не спуская глаз с маэстро.
А тот, тщательно осмотрев скрипку, привычным движением приложил ее к подбородку, поднял смычок…
И в маленькой мастерской, в воздухе, пропитанном ароматами дерева, смолы, канифоли, краски, зазвучала волшебная мелодия Моцарта. Батов замер, в волнении следя за тем, как под смычком знаменитого музыканта скрипка — его скрипка! — рождает гениальную, сверкающую, исторгающую слезу из глаз песнь…
Последний аккорд. Тирц опустил скрипку и обратился к Ганашкину:
— Точно ли этот мастер делал сию скрипку? — он указал смычком на Батова.
Лука Митрофанович улыбнулся:
— Неоднократно, дорогой мой господин Тирц, я самолично наблюдал за его работой.
Маэстро еще раз тщательнейшим образом оглядел инструмент, его деки, эфы, завитки на грифе и, наконец, бережно вернул скрипку Батову.
— Это — превосходный инструмент, — изрек он наконец свой приговор. — Чистота его отделки доведена до совершенства. Тон хорош. Однако скрипка несколько тяжела и туга в игре. Конечно, я предпочел бы скрипку итальянской работы — Амати, Гварнери или Страдивари, но найти таковую весьма затруднительно. Посему я бы с удовольствием сделал вам заказ, Иван Андреевич.
Батов слушал музыканта, опустив взор. Теперь он поднял глаза и сказал твердо:
— Когда поживут мои скрипки столько лет, сколько старинные италианские, то, может быть, и сравнятся с ними. — Он вздохнул. — Я уважаю старых италианских мастеров беспредельно, — он приложил руки к груди и со страстью в голосе продолжал, — но желал бы я знать, остался ли кто в живых из современников Амати, Гварнери либо Страдивари, чтобы сравнение сделать между моими и их инструментами, когда те были внове… — И закончил: — Касательно заказа же — то что ж, просите позволения у моего господина…
Проводив гостей, Иван Андреевич вернулся к верстаку. Но работа не клеилась. Из головы не выходили слова маэстро Тирца: «…несколько тяжела и туга в игре… Я предпочел бы скрипку итальянской работы…» Неужли же это справедливо? Неужто он, Иван Батов, с семнадцати годов занимаясь своим искусством с неутомимым трудолюбием, с особенною сметливостью изучая, как говаривал его учитель Василий Владимиров, свойства инструмента и всех тех обстоятельств, кои имеют влияние на звучность тона, неужли он, проникший в секреты старинного итальянского лака, не сумел еще встать вровень с непревзойденными мастерами из Кремоны?
Какая-то мысль мелькнула у него, он попытался ухватить ее, удержать, но тут в дверь снова постучали. Посетитель оказался недавним знакомцем, виолончелистом императорских театров Любимом Елисеевым. Любим пришел осведомиться, не готова ли его виолончель. С этим инструментом работы Амати, гордостью и единственной ценностью Елисеева, месяца два назад стряслось несчастье. Поскользнувшись на паркете, музыкант упал и сильно повредил виолончель. Горю его не было предела — когда еще он мог бы скопить деньги на инструмент! А покуда что делать? Помирать с голоду?
Друзья посоветовали выход: обратиться к мастеру Батову, который, дескать, не имеет себе равных в гарнировке поврежденных инструментов.
Елисеев не очень поверил словам товарищей, но другого ничего не оставалось — он отправился к Батову. Иван Андреевич осмотрел виолончень и назвал цену. Она оказалась куда ниже той, к которой с замиранием духа готовился Елисеев. Более того, поглядевши проницательно на Елисеева своими добрыми глазами, Батов спросил: