Пляска эта, похожая на воинственную пляску краснокожих индейцев, как изображают ее в иллюстрациях, продолжалась несколько секунд.
Вслед за пляской адмирал поднял истоптанную фуражку, надел ее и, подбежав к капитану, возопил:
— Под суд!.. Ка-бак… Фор-марсель!.. Фор-марсель поднимайте!.. Под суд!.. И вас, и старшего офицера, и всех… Всех…
Но эти сравнительно мягкие слова разве могли облегчить его переполненное гневом сердце?..
И, точно негодуя, что нельзя облегчить душевную ярость более энергическими словами и сию же минуту отдать под суд и приговорить к расстрелянию капитана, на судне которого такой разврат, адмирал отскочил от Николая Афанасьевича и, перескакивая по несколько ступенек трапа, понесся сам на бак, разражаясь ругательствами…
Все сторонились, давая дорогу адмиралу, который с легкостью молодого мичмана бежал по палубе, прыгая через снасти. Офицеры скрывались за мачты. Гардемарины притаились на своих местах. Царила мертвая тишина на палубе, оглашаемая адмиральским криком.
Только среди матросов по временам слышался сдержанный шепот. Чуть, слышно кто-нибудь говорил соседу:
— Осерчал ведмедь… Ровно под микитки его хватили…
— И то: осрамился конверт.
— Накладет же он в кису тетке Авдотье!
Когда адмирал долетел до бака, позорно застрявшего фор-марселя уже не было. Он был поднят и, подхваченный с марса, растянут вдоль реи, к которой торопливо привязывали его лихие марсовые «Резвого», рассыпавшиеся по рее, по обе стороны марса, точно белые муравьи в своих белых штанах и рубахах.
Словно разъяренный бык, внезапно потерявший из глаз раздражавший его предмет и с разбега остановившийся, бешено и изумленно поводя глазами и ища, кого бы боднуть, адмирал гневно вращал белками, озираясь по сторонам. Около был только боцман, не спускавший с адмирала глаз. Но гнев адмирала искал офицера, и он крикнул:
— Где мачтовый офицер?
— Я здесь, ваше пре-вос-хо-ди-тель-ство! — скорее пролепетал, чем проговорил Владимир Андреевич упавшим голосом, прикладывая дрожащие пальцы к козырьку фуражки и показываясь из-за мачты, за которой прятался.
Что-то бесконечно жалкое, растерянное и испуганное было во всей его рыхлой, подавшейся вперед фигуре, в этом побледневшем полном лице, в этом дрожавшем, визгливом тенорке.
Адмирал уставился на Владимира Андреевича и, казалось, придумывал, что сделать с офицером, у которого не могли сразу поднять фор-марселя.
Прошло несколько мгновений. У тетки Авдотьи душа ушла в пятки, и он, как очарованная овца перед страшным удавом, впился ошалелым взором в выкаченные, метавшие молнии глаза адмирала.
Но, по-видимому, этот перепуганный и побледневший лейтенант не возбуждал в адмирале ярости и желания растерзать его. Не такой человек нужен был в эту минуту его освирепевшему превосходительству!
И, словно бы считая Снежкова недостойным быть предметом своего гнева, адмирал только смерил его с ног до головы уничтожающим взглядом и крикнул ему в упор не столько гневно, сколько презрительно:
— Баба! Баба!.. Баба-с!
И, круто повернувшись, пошел назад, чувствуя неодолимое желание что-нибудь сокрушить, кого-нибудь разнести вдребезги, так как грозовая туча, сидевшая в нем, была еще не разряжена.
Подходя к шканцам, он увидал Леонтьева, того самого невоздержного на язык мичмана, который еще сегодня утром в кают-компании проповедовал возмутительные вещи. Он стоял у грот-мачты с пенсне на носу и — казалось адмиралу — имел возмутительно спокойный и даже нахальный вид человека, воображающего о себе черт знает что.
«Ах он… скотина! Как он смеет?!»
И адмирал в ту же секунду возненавидел мичмана и за его противные дисциплине мнения, и за его нахальный вид, олицетворявший распущенность офицеров, и за его равнодушие к общему позору на корвете. Но, главное, он нашел жертву, которая была достойна его гнева.
Отдаваясь, как всегда, мгновенно своим впечатлениям и чувствуя неодолимое желание оборвать этого «щенка», он внезапно подскочил к нему с сжатыми кулаками и крикнул своим пронзительным голосом:
— Вы что-с?
— Ничего-с, ваше превосходительство! — отвечал официально-почтительным тоном мичман, несколько изумленный этим неожиданным и, казалось, совершенно бессмысленным вопросом, и, вытягиваясь перед адмиралом, приложил руку к козырьку фуражки и принял самый серьезный вид.
— Ничего-с?.. На корвете позор, а вы ничего-с?.. Пассажиром стоит с лорнеткой, а? Да как вы смеете? Кто вы такой?
— Мичман Леонтьев, — отвечал молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь глазами.
Эта улыбка, смеющаяся, казалось, над бешенством адмирала, привела его в исступление, и он, словно оглашенный, заорал:
— Вы не мичман, а щенок… Щенок-с! Ще-нок! — повторял он, потряхивая в бешенстве головой и тыкая кулаком себя в грудь… — Я собью с вас эту фанаберию… Научу, как служить! Я… я… э… э… э…
Адмирал не находил слов.
А «щенок» внезапно стал белей рубашки и сверкнул глазами, точно молодой волчонок. Что-то прилило к его сердцу и охватило все его существо. И, забывая, что перед ним адмирал, пользующийся, по уставу, в отдельном плавании почти неограниченной властью, да еще на шканцах [8], — он вызывающе бросил в ответ:
— Прошу не кричать и не ругаться!
— Молчать перед адмиралом, щенок! — возопил адмирал, наскакивая на мичмана.
Тот не двинулся с места. Злой огонек блеснул в его расширенных зрачках, и губы вздрагивали. И, помимо его воли, из груди его вырвались слова, произнесенные дрожащим от негодования, неестественно визгливым голосом:
— А вы… вы… бешеная собака!
На мостике все только ахнули. Ахнул в душе и сам мичман, но почему-то улыбался.
На мгновение адмирал ошалел и невольно отступил назад.
И затем, задыхаясь от ярости, взвизгнул:
— В кандалы его! В кан-да-лы! Матросскую куртку надену! Уберите его!.. Заприте в каюту! Под суд!
Мичман Леонтьев не дожидался, пока его «уберут», и спустился вниз, сопровождаемый сочувственными взглядами гардемарина Ивкова и кондуктора Подоконникова.
А бешеный адмирал взбежал на мостик и кричал, обращаясь к капитану:
— Полюбуйтесь, какие у вас офицеры… Позор… Вас под суд… Под суд… Тьфу! Кабак… Тьфу!
И, точно не находя слов и желая выразить полное презрение к судну, он яростно плюнул (за борт, однако) и бросился с трапа.
Громко стукнувшая дверь доложила, что адмирал ушел в каюту.
Там он рванул с себя сюртук так, что отскочили пуговицы, и, бросив его на пол, забегал, точно раненый вверь в своем логове.
XIII
Минут через двадцать «Резвый» уж не имел вида ощипанной птицы и, поставив все паруса, понесся, разрезывая волны, и нагонял «Голубчика».
Аврал был кончен. Подвахтенных просвистали вниз.
Мичман Щеглов, прозевавший шквал, совсем убитый, снова поднялся на мостик, вступая на вахту, и сконфуженно и виновато взглянул на капитана и старшего офицера, которые оба были мрачны и угрюмы после того, что произошло на корвете.
Особенно ему было стыдно перед Михаилом Петровичем, и Щеглов не мог не сказать ему:
— Я, право, не могу понять, как это случилось, Михаил Петрович!..
— Вперед не зевайте на вахте, батенька!.. Ну, нечего так отчаиваться!.. — прибавил он, заметив отчаяние Щеглова… — Со всяким может случиться грех.
— А адмирал не запретит мне стоять на вахте, Михаил Петрович? Ведь это было бы ужасно…
— Не думаю… А впрочем, кто его знает… Сегодня он совсем бешеный! — заметил он, спускаясь вслед за капитаном вниз.
Все господа офицеры сидели в кают-компании, подавленные, удрученные и взволнованные и «позором» корвета, и адмиральским «ураганом», и, главное, судьбой этого отчаянного «Сереженьки», который решился назвать адмирала, да еще на шканцах, «бешеной собакой».
8
Дерзость начальнику на шканцах усугубляет наказание, так как шканцы на военном судне считаются как бы священным местом. (Прим. автора.)