Наталья, стараясь испугать неизвестного, громко сказала в сонную темноту телятника:
— Дядя Кузьма, а ну-ка, поди сюда. Да ружье возьми, а то стоит тут какой-то, чего надо — не говорит!
И тут же поняла, что неизвестный человек очень хорошо знает, что никакого дяди Кузьмы и никакого ружья в телятнике нет: он ничуть не испугался, а все так же неподвижно стоял и глядел на Наталью. Наталья потеряла терпение.
— Ну, чего стоишь? — опять крикнула она. — А то вот как шарахну кочергой!.. Стоит, как чучело огородное!
Но тут Наталья вдруг примолкла: ей показалось, что где-то прозвучал затаенный смех. Она стала приглядываться к неподвижному человеку, вышла из телятника, подошла поближе…
— Ах, шуты, шуты гороховые! — сказала она, разглядев наряженный столб. — Чтоб вам пусто было!..
Безудержный многоголосый смех раздался в ответ на эти слова. В тени, падающей от двора, неясно промелькнули девичьи фигуры.
— Ах, шуты, шуты! — повторила Наталья, глядя им вслед и стараясь распознать, кто это.
Да разве узнаешь, кто?
Но одну Наталья все-таки узнала: большая коса свалилась у нее с головы, развернулась и упала на спину.
— Так и есть! Катерина Дозорова! Ни у кого такой гривы нету. И ведь охота же — с Выселков сюда бегает! Ну и девка! Женихи сватаются, а она еще столбы наряжает! Ух, шуты, шуты здоровые…
А девушки, нахохотавшись вдосталь, решили наконец разойтись по домам.
— Катерина, не боишься одна на свои Выселки идти? — спросила Анка. — Может, мы тебя проводим?
— Вот еще! — весело ответила Катерина. — В такую-то светлоту — да бояться! Да и Выселки на горе — как на ладони. Поглядите, отсюда видны все семь дворов. Вот так царство-государство стоит!..
Тихо, не спеша возвращалась Катерина домой. Безмолвная зимняя полночь все в большем блеске, все в большем сверкании вставала перед нею. Катерина шла и не знала, где она. Неужели вот эти избы под серебряными крышами, эти семь дворов, спящие среди серебра и блеска, — Выселки? Нет, это не Выселки. Это неизвестная завороженная морозом страна с белыми деревьями, с белыми палисадниками[5]. Кто тронул неподвижные ветки? Легкий сыпучий иней упал на черный бархатный рукав — тонкое лунное серебро, рассыпавшееся на снежинки…
А вот и их дом, дом старых выселковских жителей Дозоровых, давнишняя изба «под конек». Но изба ли это — вся в искрах, вся в разноцветных огоньках? Серебряные узоры нарядно переливаются на стеклах, и застывшим чеканным серебром блестит дверная скоба…
Катерина с сожалением оглянулась кругом и поднялась на крыльцо. Все спят! Все спят, и никто не видит, какую красоту творит на земле морозная ночь!
А что, если пойти по избам да постучать всем в окна? «Вставайте, вставайте! Поглядите, что делается на улице!» Что будет?
Что будет? Побранят Катерину за то, что разбудила, да и улягутся снова под теплые одеяла.
Катерина, стараясь не шуметь, вошла в избу. Бабушка, всегда чуткая, сразу проснулась.
— Катерина, Катерина! — сказала она. — Где у тебя голова? Скоро два часа, а в четыре тебе на скотный!
— Ну что же, — отозвалась Катерина, обметая валенки, — встану да пойду.
— Ну, лезь на печку да засни поскорее, — сказала бабушка, слезая с печи. — На печке сон сладкий, крепкий, так сразу и обоймет!..
— Ладно. А ты куда, бабушка?
— А я на кровать пойду. Мне уж на печи-то жарко стало.
Катерина залезла на печку — в уютную, пахнущую сушеным льном теплоту, легла, да как легла, так больше и не шевельнулась. Даже косу не успела подобрать, и она, будто тяжелый шелк, свесилась с печки.
«Лишь бы голову до подушки! — усмехнулась бабушка. — Эх, молодость!»
И пошла на кровать — досыпать ночь.
Голос матери откуда-то из далекого далека доносился до Катерины. А кругом шумела и светилась густая листва веселого леса, под ногами пестро цвела нарядная трава иван-да-марья, и солнце горячими лучами обливало голову и плечи…
«Катерина! Катерина!..»
«Я здесь, мама! — отвечала Катерина. — Иду, иду!..»
И голос ее долго и протяжно, как пастуший рожок, звенел но лесу, и птицы повторяли ее слова в какой-то далекой странной песне.
— Катерина, вставай! Да что ж это, в самом деле! Словно убитая, не добудишься никак!
Голос матери прозвучал совсем близко над ухом, и Катерина открыла глаза. Зеленые листья, ещё лепечущие и сверкающие, проплыли перед ее зрачками и растаяли. В избе горела электрическая лампочка. Лучи от нее, будто золотистая паутина, тянулись во все стороны от стены до стены…
— Без четверти четыре, — сказала мать. — Вставай живей! Пробегают до полночи, а потом добудиться нельзя!