Выбрать главу

— Хитрая ты, Фрося. Прячешь от нас, — подхватила другая.

— Познакомь нас с ним, — предложила третья.

— Только не сейчас. — Она обняла каждую и, счастливая и радостная, направилась к своему столику. На полпути повернулась, снова подошла к девчонкам.

— А правда он красивый?

— Самурайка, не дразни нас. Ты всегда делаешь не то, что надо. Девчонки, давайте подойдем к нему и уведем с собой в городской парк.

— А во! Не хотите?! — Фрося показала им кукиш и, хохоча, подбежала к Сержу. — Пойдем отсюда, тебя могут украсть.

Они расплатились, под хохот девушек покинули кафе.

— А за границей целуются? — спросила Фрося, когда они оказались у калитки ее дома. Он не ответил. Ее лицо было освещено заходящим солнцем. «О, до чего же романтично все это! А что дальше будет? Что? Хьюм, здесь совсем все по-другому. Хьюм, я не знал о своих слабостях!» Он испугался этой мысли, попытался взять себя в руки, но никак не мог. Она ждала, что-то шепча пересохшими губами: по-видимому, она сердилась, ибо морщился ее лоб и хмурились брови, лежащие жирными мазками над блестящими от солнечного света глазами.

— Я пошла!

Грохнула калитка. Он вздрогнул, но Фроси уже не было.

— Любаша!

Аша-а-а… Эхо по низинам между деревьями петляет, глохнет и вновь возникает.

— Любаша!

— Чудесное эхо! — Любаше не хотелось отзываться: ведь эхо — отзвук его голоса. — Еще позови, Коля, я послушаю.

Она прижалась к стволу высокого дерева, вокруг которого сгрудились разлапистые карлики: одни были выше ее роста, другие ниже. Над головой тревожно кричала маленькая пичужка. Птичка то подлетала к ней, то улетала в чащобу и там надсадно звала детенышей или своего друга.

— Коля! Ми-ха-лыч! — наконец отозвалась Любаша. Ей было хорошо: Михалычу двадцать три года, она называет его так потому, что он при этом чудно опускает взор и, чуть скосив рот, шепчет: «Михалыч?.. Так ведь пожилых людей кличут. Разве я выгляжу пожилым?» У нее замирало сердце при взгляде на него: так уж он был мил ей и приятен, этот лейтенант-пограничник, недавно ставший ей мужем. Она очень любила его.

— Михалыч!

Он вынырнул из зеленой пены, обнял до приятной боли, сказал:

— Разве от человека границы можно спрятаться? Завязывай глаза, и я выведу тебя из лесу, приведу на заставу.

— Смотри, Коля, — показала она на птичку, недоверчиво поглядывающую на них с ветки.

— Что такое?

— Да вот она, смотри сюда. Грудка беленькая, а крылышки с подпалинкой.

Он повернулся. Птичка вспорхнула, вновь тревожно заметалась между деревьями.

— Рядом ее гнездо. Сейчас найду.

И он нашел. Среди малюсеньких серых комочков с желтыми клювиками лежало яйцо, забрызганное зеленоватыми конопушками.

— Оно дышит, — прошептала Любаша.

— Птенец вылупляется.

Любаша прижалась к Николаю, думая: «Вот так и у нас будет, Михалыч». Он, словно поняв ее мысли и состояние, качнул головой:

— А как же-шь…

Скорлупка лопнула, и сквозь отверстие сначала показался серый клювик, потом головка. Глазенки, подернутые водянистой пленкой, удивленно помигали и вдруг замерли: казалось, что птенец раздумывает — выходить ему из своего уютного домика или нет, как встретит его незнакомый ему мир. Новорожденный все же разрушил скорлупу. Он оказался значительно крупнее своих братьев, крохотных живых комочков. Хоть вид его и был безобразен, но Любаша промолвила:

— Бедненький, — и еще плотнее прижалась к мужу.

Птичка приумолкла или улетела прочь. «Бедненький», широко раскрыв клюв, покружил головкой, подполз к братьям. И тут случилось невероятное: орудуя своими почти голыми крылышками, он начал по одному теснить своих братцев к краю гнезда и сбрасывать вниз. Любаша замерла, вскрикнула было, но муж приложил палец к губам:

— Тс-с, смотри, что дальше будет.

Очистив гнездо, «бедненький» опять открыл клюв, красноватый и широкий, издал писк.

Прилетела мама. Всунув свою маленькую головку в его раскрытый рот, она покормила его чем-то. Тот, проглотив пищу, еще шире распахнул клюв. Птичка полетела за кормом.

— Кукушонок! Чужого принимает за своего птенца, — сказал Николай, и его брови почему-то насупились. Любаше стало не по себе. Птенец пищал, крутил головой. Она смотрела на него, и теперь уже не было тех томительно-радостных чувств, которыми она была охвачена, когда смотрела на рождение птенца. Стало вдруг душно. Любаша покачнулась. «Что же он стоит, я сейчас упаду…»

— Коля!.. Помоги…

И леса не было, и Николая Михайловича не было. Страшно билось сердце. На лице, под руками — липкий пот.

— Господи, и приснится же такое!

Любовь Ивановна встала с постели. Взглянула на часы, удивилась, что муж ушел на работу и не разбудил ее — раньше он так не поступал. «Чего уж тут, теперь я не одна», — подумала она о сыне. Дверь в комнату, в которой спал Сережа, была закрыта. Она тихонько приоткрыла дверь: он уже был одет и держал в руках газету.

— Ты кричала… мама?

Она подошла молча к нему, хотела было прижать к груди, но не посмела, лишь развела руками и опустила их.

— Мне послышалось, будто кто-то кричит: помогите!

— Это, наверное, все заграница бродит в твоих мыслях, — сказала она и, покраснев, подумала: «Что ж я таюсь перед ним, неправду говорю. Ой, нехорошо, нехорошо».

Он свернул газету, положил ее в карман.

— Анюта скоро приедет?.. Мне хочется за косички ее подергать… «Слушай боевой приказ на охрану и оборону государственной границы СССР!»

Ей стало немного легче.

— А ведь не забыл. И стихи помнишь?

— Помню.

И продекламировал:

Слушай маму, слушай папу И Анюту тоже… Двойки, тройки получать Не к лицу Сереже.

— Разве я плохо учился?

— Нет, конечно. Это тебе Сидоренко написал как бы напутствие.

— Понимаю.

Он вновь напомнил об Анюте.

— Оказывается, муж у нее в дальнем плавании, а Наташеньку в больницу положили. Вчера телеграмму получили, прочитай, у отца на столе.

— Ах, как жаль, — сказал он, прочтя телеграмму. — Наташа-то моя племянница… Оказывается, я уже дядя. Вот так Анюта!

— Боюсь я за Наташеньку… Может, ты поговоришь с отцом, чтобы он отпустил меня. Двенадцать часов — и я во Владивостоке. Понимаешь, он не отпускает меня, отец-то. А тебя послушается.

— А сердечко? — Слово «сердечко» он выговорил с нажимом, с подчеркнутой четкостью. — Сердечко выдержит?

— Ничего со мной не случится, я уже летала. Там, в воздухе, мне даже легче, чем на земле.

— Хорошо. Папа собирается повезти меня в катакомбы, в пути я и поговорю. Согласится.

Он любил завтракать в кухне, и Любовь Ивановна знала почему: из окна кухни видна калитка соседского двора. Как только Фрося покажется, он заспешит к ней. Самурайка вскружила ему голову, но это еще ничего, дивчина она видная, слюбятся по-настоящему — будет хорошо, но Фрося заразила его своим цирком, и теперь он мечтает стать наездником: «Алле-е! Оп-па-а, оп-па-а!»

— Ну какой из тебя наездник, — сказала Любовь Ивановна таким тоном, чтобы он не обиделся. — Шел бы ты в вечернюю школу, окончил бы десятилетку — и в институт.

— Вчера был в военкомате. Спросили: «Паспорт получил?» Получил, говорю. «Готовься, говорят. На следующий год в армию возьмем». Если в цирк попаду, броня мне обеспечена.

— Армия только на пользу…

— Не-ет. — Рот его раскрылся, и она вздрогнула: кукушонок не выходил у нее из головы. «Боже, до чего же дурной сон!»

— Не-ет, мама… Я же говорил, в приюте нас здорово дрессировали по верховой езде. За малейшую ошибку: «Мери, плетка драть буду!» И еще как пороли…

— Не надо, не надо об этом… Я не против цирка, если по душе — иди.

С улицы послышался резкий свист.

Любовь Ивановна улыбнулась:

— Иди, зовет.

Он поднялся. Стоя у стола, о чем-то задумался. Брови, чуть приподнятый нос, мягкие линии губ так напоминали семилетнего Сережу, что она невольно затрепетала в душе.