Но не игры, не вино и не лень отвратили меня от геометрии и цифр; это было новое чувство, которого мое сердце еще не знало, – чувство, полное сладости, и источник тысяч зол. Но давайте остановимся и посвятим специальную главу жалостному рассказу о моих первых амурах.
Глава III
Далматинская любовь.
Я, в мои преклонные годы, должен был бы краснеть, рассказывая о своих любовных увлечениях в возрасте семнадцати лет, поэтому я рассказываю о них, краснея. Я всегда чувствовал большую склонность к женщинам. Едва я стал способен понимать разницу между полами, мне стало казаться, что женские одежды окутывают земные божества, и я с нетерпением искал их общества; но мое воспитание и мои религиозные принципы были мощными преградами, делая меня в юные лета весьма скромным в словах и сдержанным в поведении; эта скромность и это целомудрие не нравились красавицам, которых я знал. С моим отъездом в Далмацию я отбросил невинность как сущий вздор. Город Зара – это страшная опасность для наивных сердец. Для любви я был слишком мягок, нежен, романтичен, слишком метафизик. У меня было столь высокое представление о женской добродетели, что персона, положившаяся лишь на пылкость своих чувств, казалась мне чудовищем. Я не мог объяснить падение красотки иначе, чем ошибкой и невольным ослеплением под влиянием разделенной страсти, самозабвенной любви. Мне хотелось любви такой же силы и вечного постоянства; поэтому я никогда не имел счастья нравиться кому-либо, кроме демонов, как это всегда бывает с людьми моего склада. История моей первой любви не делает много чести представительницам прекрасного пола, но мне хотелось бы надеяться, что есть среди них феникс, о котором мечтало мое сердце, и лишь небо не сочло меня достойным с ним повстречаться.
Моя квартира на валу Зары состояла из просторной спальни и чего-то типа кухни. С одной стороны я видел море, а с другой – улицу. Напротив моего дома жили три сестры из хорошей, но обнищавшей семьи, знатность которой осталась в далёком прошлом. Старшая из трех граций была бы мила, если бы лицо ее не иссохло и глаза не ввалились от усталости и работы по дому. Вторая была сумасбродный чертенок, рожденная, чтобы нравиться, живая, хорошо сложенная, смуглая, с пышными волосами и глазами, как алмазы. В её скромных манерах проглядывали сила и огонь, сдерживаемые воспитанием. Третья, еще ребенок, казалась развившейся не по годам, и её физиономия свидетельствовала о наличии как хороших, так и плохих инстинктов. Я наблюдал этих трех нимф из окна своей кухни, когда они открывали свои, по правде, частенько не закрытые. Они не забывали поздороваться со мной очень приличным кивком головы, и я возвращал им привет с величайшей серьезностью. Вторая из трех сестер разработала кокетливую уловку, на которую я не мог не попасться: как только я заходил на кухню, чтобы вымыть руки, она открывала окно своей комнатки, брала мыло и тоже мыла руки, после чего приветствовала меня и устремляла на молодого соседа проникновенные взгляды, полные истомы. Её большие черные глаза источали манящую силу, трогавшую меня за сердце. Мне хватало четверти часа строгих размышлений, чтобы побороть это впечатление, и, не забывая о вежливости, я скрывал свое волнение под маской холодной и философичной серьезности. Одна женщина из Генуи, которая стирала моё бельё, принесла мне однажды утром корзину рубашек, в которой лежали прекрасные свежие гвоздики. «Откуда эти цветы?» – спросил я генуэзку. – Эти гвоздики, сказала она, вышли из ручек красивой персоны, живущей по соседству, на которую ваше благородие имеет жестокость не обращать никакого внимания. Посольство и подарок усилили мое волнение; но я приказал посланнице поблагодарить красивую соседку, сказав ей однако, что я не смог оценить очарование цветов. Говоря с такой суровостью, я ощутил, что голова моя закружилась и сердце смягчилось. Вернувшись в свою комнату, я стал серьезно размышлять над приключением: невозможно было думать о браке; далека была от меня и идея погубить репутацию любимой девушки. Я взвесил между тем на ладони лёгкий кошелек, который содержал всю мою скудную наличность, и с ужасом увидел, что даже не могу облегчить бедность моей красивой соседки; я подавил беспощадно симпатию, привлекавшую меня к ней. Я прекратил мыть руки у окна, чтобы избежать кокетливого взгляда черных глаз. Бесполезная предосторожность! Однажды служащий у моих друзей офицер по имени Апержи позвал меня. Он был в постели из-за недомогания, которое вполне заслужил своими излишествами, и просил меня прийти составить ему компанию. Этот офицер жил у старой дамы, жены нотариуса. Матрона принялась журить меня по поводу моей серьёзности, сказав, что мальчик семнадцати лет, имеющий вид серьезного пятидесятилетнего мужчины, являет собой по сути смешную карикатуру. Она добавила, что, доводя до слёз и терзаний очаровательную девушку, влюблённую в него до страсти, безбородый философ проявляет не мудрость, а дурное воспитание и злое сердце. В ходе этой поучительной проповеди офицер застонал, повернувшись в своей постели. Жаль, сказал он, что у меня нет ваших семнадцати лет, вашего здоровья, вашей славной физиономии, и я не нахожусь в подобных обстоятельствах! Я отлично знал бы, как ими воспользоваться. Едва приготовился я объяснить резоны своего поведения, как стучат в дверь и я вижу опасную красотку собственной персоной, пришедшую проведать больного. При виде её все слова застряли у меня в горле и сердце забилось жестоко в груди. Разговор зашел об общих предметах. Девочка объясняется с изяществом и умом, немногословно, но очень скромно и благоразумно. Ее выразительные глаза говорят мне ясно и без гнева, что я неблагодарный человек. В конце этого согласованного заранее визита старая дама не преминула спросить молодую девушку, должен ли кто-нибудь за ней прийти. Моя соседка краснея отвечает, что она оставила служанку присмотреть за сестрой, которая лежит в постели в жару. Ладно, говорит жена нотариуса, указывая на меня пальцем, – вот молодой синьор, который будет вам кавалером. О, – отвечает хитрая чертовка, – я не достойна такой чести. Вежливость не позволяет мне больше отступать. Я подтверждаю своё желание проводить девушку обратно.