Наконец нам предоставили день отдыха. Освещенная солнцем деревенька, вся в яблонях и тополях, приняла нас. Мы смогли умыться и залечь спать, наше белье постирали и кое-что приготовили из реквизированных яиц и муки. Некоторые дома выглядели совсем неплохо, утопая в зелени садов. Но в большинстве случаев это были безобразные хижины, где четверо, шестеро или даже десятеро человек жили в одной тесной и низкой комнате. Они были построены из бруса, обмазаны глиной, а стыки заткнуты мхом. Внутри было сыро и неуютно. Покрашенные дома почти не встречались. Крыши, как правило, крыты соломой. В избах много места занимала выложенная из кирпича и обмазанная глиной большая печь, на которой спали жители. Мыши шелестели в соломе и в пыли на земляном полу. В помещениях можно было увидеть лишь скамьи вдоль стен и стол. Очень редко кровать или лежанка у печи. В жилых домах содержались кролики и свиньи. Было полно клопов, которые одолевали нас ночью, и блох. Они не давали спать, а вши надолго поселились в наших мундирах. Пауки, мухи, мокрицы и тараканы бегали по столам, по нашим рукам и лицам. Освещались избы керосиновыми лампами. Женщины, когда мы входили в избы, зажигали свечи перед иконами и прятали Библию на маленьком угловом столике между искусственными цветами. На стенах висели литографии с изображениями мадонн и святых. Иконы, обрамленные золотой фольгой, были помещены в деревянные ящики. Некоторые женщины носили на груди маленький крест на цепочке и крестились перед едой. Их время проходило между сном и бездельем. Зимой никакие работы не велись, осенью же ее было совсем мало. Вся их пища состояла из картофеля и кислого хлеба. В хозяйстве обычно имелось несколько куриц, гусей. Иногда корова или свинья. Однако крестьяне были сильны и здоровы. Для этих людей все их существование казалось привычным и составляло каждодневную жизнь. Они едва ли замечали свою убогость, грязь и бедность.
Мы шли дальше.
Начались дожди. Наши сапоги скользили по траве и глине. Дороги размокли. Снег, град и штормовой ветер бесчинствовали в полную силу. С первых чисел октября здесь уже начался зимний сезон. Улицы покрылись размокшим снегом, и мы с трудом пробирались далее от деревни к деревне. В Глухове отдыхали один день, затем ночевали в Кутоке и понятия не имели, где будем проводить следующую ночь.
Мы были баловнями судьбы и пока знали только ту цель, к которой должны были прийти. Война еще не коснулась нас, наши услуги ей пока не требовались, враг был пока далек, но путь, по которому мы шли, оказался довольно тяжелым. Мы шли, буквально утопая в грязи. Наши орудия и телеги с боеприпасами застревали в болоте, лошади падали, справляясь лишь с легкими грузами. Продовольственное снабжение почти прекратилось. Когда одна за другой начали падать лошади, их пристреливали. Мы заменяли их более выносливыми русскими лошадьми, которых отлавливали в поле или же реквизировали на крестьянских дворах. Лошади гибли не только от упадка сил, но и умирали с голоду, их кости выпирали из тощих и грязных шкур.[11]
Наши плащ-палатки и шинели стали влажными, глыбы глины застыли на сырых сапогах. Ноги, постоянно мокрые, опухали и гноились. Этому способствовали также укусы вшей. Но мы продолжали идти, спотыкаясь и шатаясь. Вытаскивали телеги из грязи и тупо шагали и в ливень, и в мокрый снег, и во время ночных заморозков.
Нас спасали от отчаяния лишь рощи с соснами, буками, кустарниками ольхи, попадавшиеся среди равнины. Но затем дорога ширилась, и мы вновь утопали в болоте. Ночевали у крестьян, которые помнили немецких военнопленных Первой мировой войны. Они были очень любезны, старались нас угостить и жаловались на жизнь у себя на родине. Однако мы не имели возможности делать какие-либо сравнения.
Тронутые морозцем покрасневшие клены и высокие березы с последними желтыми листьями осыпал легкий снежок. Но нам было не до красот природы. Мы были голодны. Повара резали крупный рогатый скот и свиней и повсюду реквизировали горох, бобы и огурцы. Но этого жалкого продовольствия не хватало даже на полуденный суп. Поэтому мы отбирали у женщин и детей последний кусок хлеба, курицу или гуся. Это позволяло нам пополнять те незначительные запасы масла или смальца, которые еще оставались в полку. Мы нагружали телеги шпиком и мукой, которые отбирали у населения. Пили крестьянское молоко и варили пищу в их же печках. Отбирали мед в ульях, искали и находили яйца. Ни на слезы, ни на мольбы, ни на проклятия никто не обращал внимания. Мы были победителями, война извиняла грабеж, требовала жестокости, и инстинкт самосохранения не отягощал совесть. Женщины и дети должны были носить воду, чтобы поить наших лошадей, следить за тем, чтобы в печах не угасал огонь, чистить картошку. Мы снимали с крыш солому для лошадей и для своих постелей или же прогоняли хозяев с их кроватей и спали на них сами.
Дорога теперь шла среди холмов. Деревни становились еще более бедными, а грязи становилось все больше. Люди и лошади были на пределе своих сил. Грузовики и танки головных дозоров тонули в болоте. Движение останавливалось. Мы занимали очередную деревню и отдыхали в ней. Но больше всего страдали от голода. В животах было пусто. Приходилось поститься и терпеть невыносимые боли в желудке.
В одной из деревень мы застряли на долгое время. Выгоняли женщин из домов, заставляя их ютиться в трущобах. Не щадили ни беременных, ни слепых. Больных детей выбрасывали из домов в дождь, и для некоторых из них единственным пристанищем оставалась только конюшня или амбар, где они валялись вместе с нашими лошадьми. Мы убирали в комнатах, обогревали их и снабжали себя продовольствием из крестьянских запасов. Искали и находили картофель, сало и хлеб. Курили махорку[12] или крепкий русский табак. Жили так, не думая о голоде, который эти люди станут испытывать после того, как мы уйдем. Космодемьянское — так называлась эта деревня.
Тоска по родине окончательно овладела мной. Моя жизнь и мышление сосредоточились только на том, чтобы заснуть и не думать о голоде и холоде. Во сне я постоянно проходил свой роковой путь. Русский марш уходил куда-то в потусторонний мир. Вспоминал все, что любил и о чем мечтал. Но все свои благородные порывы, как и самого Бога, готов был променять на кусок хлеба. В этом новом для себя мире я не имел друзей. Здесь каждый заботился только о себе, ненавидел того, кому досталась богатая добыча, ни с кем не делился, только менял что-то одно на другое, пытаясь обмануть своего товарища по несчастью. Никто не вел ни с кем никаких бесед. Более слабый становился беспомощным, которого все оставляли в беде. Все это угнетало меня, но я уже стал таким же жестоким, как и другие.
Мы замерзали. Снег пока еще тонким слоем лежал на дороге, однако мороз крепчал, и дороги наконец становились проходимыми. Мы снова шли вперед. Время от времени вновь наступала оттепель, и приходилось идти буквально вброд, проваливаясь до колен в топкое болото. Холод пронизывал все тело, однако о зимней одежде для нас никто не позаботился. Если кое-кто и носил шерстяные вещи, то они принадлежали лично ему. Платки, шали, пуловеры, теплые рубашки и перчатки при каждой возможности отбирали у населения. Когда сапоги разваливались, то мы снимали их с ног стариков и женщин прямо на улице. Мучительный марш делал нас бесчувственными к чужому горю. Мы хвастались тем, что удалось забрать у русских, и делились впечатлением о том, как раздевали под пистолетом беззащитных женщин.[13]
Мы даже не ценили того, что эти русские делали для нас. А ведь зачастую, когда входили в дом, крестьяне одаривали нас махоркой, женщины добровольно несли пару-другую яиц, а девушки делили с нами молоко. А мы тем временем продолжали рыться в каждом углу дома, забирая все, что удавалось найти. Мы не хотели этого, но нужда заставляла нас. Во всех приказах нам напоминали, что мы находимся в побежденной стране и что мы господа этого мира. Мы продолжали идти вперед, линия фронта была еще далеко. Никто не интересовался нами. Ноги гноились, носки гнили, вши заедали нас, замерзающих, голодных, страдающих поносом, чешущихся, больных дизентерией, желтухой и воспалением почек. Мы шлепали по грязи и тине, иногда ехали верхом или держали неподвижными пальцами вожжи измученных лошаденок. Но этот страшный марш продолжался.
11
Когда Вольфзангер попадает в Глухов (14.10.1941) (согласно картам армии вермахта, название такое же), немецкое продвижение замедляется. Это объясняется непроходимостью дорог, грязью, первыми снегопадами и истощением солдат. Начиная с середины октября поступает приказ командования группы армий «Центр» продолжить наступление на Москву (операция «Тайфун»).
13
В феврале 1944 года Вольфзангер пишет от руки «дополнения» к своей рукописи. Следующий фрагмент этого документа без точной даты находится в сохраненных материалах: «Никто не знал, где проходит линия фронта. Мы шли в неизвестном направлении, отстав от батальона. Тяжело ступали по колено в грязи, а к вечеру пошел дождь и стало совсем темно из-за тумана. Я шел последним. Потом возчики взяли меня с собой, посадив на телегу. Деревня; затем, очевидно, хаты. В нескольких окнах слабый свет! Возчик заснул, предоставив лошадям идти куда хотят; я закрыл глаза и задремал, пока не началось головокружение, которое разбудило меня. Телега соскользнула в котлован и свалилась. Боеприпасы, плащ-палатки и разные другие вещи лежали в грязи. Лошади тоже упали, ослабли и не могли выпутаться из вожжей, чтобы встать. Возчик ушел просить помощи, а я сел на плащ-палатку и стал ждать. Ночью пошел дождь, и я потащился в дом. Словно привидение, бледный, со слезящимися глазами, я вошел в хату. Женщина принесла молоко, девушка пододвинула ко мне пшенную кашу. Я ел молча, разделил свой шоколад и отломил ребенку. Затем почувствовал, что не могу сдержать слез и вышел на улицу. Так страшно стало быть одновременно человеком и солдатом. Возчики вернулись. Мы снова запрягли лошадей и пошли дальше в темноте. Я упал в канаву; холод пронизал меня насквозь. Я поднялся и пошел дальше. В каком-то доме заполз под кровать и лежал там между тряпьем, рядом с кошкой, на тонкой соломе, дрожа от холода, пока не погрузился в сон. Никто не нашел меня. Так я и провел всю ночь без всякой охраны. Утром мы шли снова под серым дождливым небом, в грязи, по холмистой местности. Проходили деревню за деревней, не зная даже их названий. Переночевали в школе на холме. Поставили винтовки в козлы, так как слишком устали, чтобы позаботиться о своей безопасности. Вероятно, мы остановились вдали от наших позиций на нейтральной полосе, скорее всего за спиной атакованных русских. Но мы уже не имели никакого отношения к боевым действиям, а только маршировали и бедствовали.
Фатеж. В этой деревне мы нашли дом, поймали гусей, ощипали и сварили. Ели кислый крестьянский хлеб. Затем выставили охрану. Вышли из деревни глухой ночью и почти один час шли, пока не подошли к колхозному двору, где стояли наши орудия. По часу каждый из нас нес караул, а потом два часа спали в подвале дома в грязи, на холодных камнях. Кругом бегали крысы. Едва мы проснулись, как снова надо было идти.
Судьба преследовала нас. Мы ненавидели самих себя. Любовь к ближнему умирала на войне. Никакая любовь, никакой смысл, никакие друзья не радовали нас. Даже для Бога уже не осталось места. Я читал Новый Завет. Его слова были последней надеждой, последним сопротивлением против страшной действительности и все же оставались для меня мертвыми. Ни проповеди, ни теоретические построения не могли справиться с этой жизнью, которую мы раньше не знали. Душа угасла и вырвалась разочарованным криком. Мы должны были ненавидеть самих себя, всякая любовь была забыта, разбившись у порога собственной судьбы.
Бог и звезды исчезли для нас в этом всепоглощающем горе. Солдатская боль порождала ангелов, демонов, богов и гениев, а война выхолащивала всю душу. Мы не знали границ своей участи. Смерть подходила к нам все ближе и ближе. Она не грозила мне, не показывала свою косу, но демонстрировала неприкрытую действительность. Я видел первых убитых в этой войне. Это были русские солдаты, которые заняли деревню и беззаботно устроились у кастрюли с картофельным супом, жадно вылавливая из него картошку. Наш авангард ворвался в деревню и уничтожил их всех. Они валялись в канаве на обочине, коричнебые, безмолвные, со сжатыми кулаками. Снаряд разорвался как раз среди них. Трава разрослась, осенние цветы расцвели, смыли свернувшуюся кровь с обезображенных тел. Я долго стоял рядом с трупом солдата, который, так же как и я, когда-то дожидался своей участи. Никаких мыслей не появлялось в моей голове. Я стоял молча. Убитый говорил за меня лучше, чем я мог бы когда-нибудь сказать: потерянная жизнь, война и близость смерти. Он лежал не захороненный, а за ним высился ряд березовых крестов, где, вероятно, лежали те, кого расстреляли из винтовки. Теперь их ничего не отличало друг от друга. Никаких ангелов у него не было, никакие духи не печалились о нем, и ничто не украшало его могилу, кроме травы и колосьев. Ночью над ним сверкали звезды, дожди обливали его тело, вороны клевали мясо. Это была смерть. Тогда я ясно представил себе, что меня ожидает такая же гибель. И это была правда, а не сон. Но в душе я не мог с этим согласиться. Возможность смерти не причиняла мне боли, такой, как доставляла нужда и бедствия каждодневной жизни. Мы шли дальше.
Жизнь была похожа на маску, под которой скрывалась неизвестность. Никто не испытал ее боли, не ощущал своей вины за происходящее, однако не придется ли в какой-нибудь из будущих дней ответить за тысячу совершенных преступлений?
Я нес маску воина. И только через два года понял, какова была моя роль в этой войне, понял, что уже больше не буду таким, каким бы хотел быть. Но я все-таки знал, что буду им, если сумею завершить эту бессмысленную бойню.