Однажды ей нужно было сделать репортаж для какой-то маленькой газетки, и она отправилась на швейную фабрику, чтобы взять интервью у директора. Она задавала ему такие провокационные вопросы, что он не только прервал разговор, но еще и позвонил в редакцию и нажаловался на нее. После этого газета отказалась от ее услуг, а поскольку о таких вещах все очень быстро узнают, то работы ей доставалось с каждым днем все меньше и меньше. Когда я поинтересовался, чем же она так разозлила директора фабрики, она сунула мне листок с вопросами интервью: Что для него, директора, важнее — желания населения или план? Считает ли он, что это повредило бы социализму, если бы люди стали наконец носить хорошо сшитые штаны? Она, казалось, даже не подозревала, что нам, журналистам, отведены определенные границы. Когда я спросил ее, неужели она думала, что директор придет в восторг от подобных вопросов, она назвала меня его подпевалой. И с этой минуты категорически отказывалась вступать со мной в какие бы то ни было разговоры о возможностях прессы, как я ни старался разъяснить ей свою точку зрения. Она заявила, что не желает слушать разглагольствования неграмотного о правилах орфографии, — подобный тон вполне соответствовал ее представлениям о юморе.
Мне всегда казалось, что семейный спор может быть чем-то вроде безобидной игры и необязательно должен означать крах общей системы ценностей. Люди ведь должны не просто высказывать свое мнение и насмерть стоять на своей позиции, они должны «тереться» друг о друга, тепло, вырабатываемое в результате трения, — это тоже тепло и тоже ценность, я уверен в этом. Спортсмен в плавательном бассейне карабкается на вышку вовсе не потому, что ему так нравится наверху, — ему нужна высота для прыжка. А спор между супругами, по моему мнению, имеет лишь одну цель: закончиться примирением. Но у нас всегда было иначе, размолвки и разногласия всегда были тяжелой, неблагодарной работой. Во-первых, у Аманды бойцовский характер, для нее не существует различия между понятиями «уступить» и «проиграть». Во-вторых, у нас уже вскоре после женитьбы был солидный запас разногласий по многим вопросам. Они росли из ничего, они внезапно расцветали пышным цветом там, где их никто не ожидал обнаружить. В-третьих, Аманда необыкновенно умна. Мне это всегда доставляло массу хлопот. Ее ум — это что-то вроде злой собаки, с которой вас заперли в одной комнате. Я никогда не мог позволить себе расслабиться и устало закрыть глаза.
Меня постоянно подкарауливала злобная бестия ее рассудка. Ни один мой просчет не оставался незамеченным и безнаказанным. А где еще, скажите на милость, человеку можно расслабиться и забыться хоть на минуту, как не дома, в семье? Аманда не давала мне ни малейшей возможности выйти из конфликта без потерь — отшутиться или замять дело. Она немедленно отрезала мне все пути к отступлению, безжалостно вскрывала все словесно-логические изъяны, которые, конечно же, при желании можно обнаружить в любом высказывании. Я либо должен был найти совершенно убийственный аргумент, который бы раздавил ее, как уличный каток, либо принять безоговорочную капитуляцию. Часто мне не оставалось никаких других средств, кроме резкостей и грубостей.
В юности я всегда думал, что женщина, на которой я когда-нибудь женюсь, должна удовлетворять двум требованиям: она должна, во-первых, быть привлекательна, во-вторых, умна. Какое заблуждение, думаю я сегодня, какая наивность! Теперь-то я уже знаю, что ум создает больше проблем, чем в состоянии их решить. Это во всяком случае относится к супружеской жизни, но, вероятно, и ко многому другому. Может, Аманде просто не хватало элементарной житейской мудрости, может, все было бы не так уж плохо, если бы она обладала способностью включать свой ум лишь там, где он принесет пользу. Например, при устранении трудностей, то есть в поисках выхода из той или иной ситуации. Но ее ум всегда создавал лишь новые трудности.
Если бы я захотел перечислить все, в чем она меня упрекала, мне понадобилось бы несколько дней. Я не говорю, что каждый из этих упреков был незаслуженным, но Аманду, как говорится, хлебом не корми — дай покритиковать ближнего. Едва мы успели пожениться, как она, похоже, решила, что взаимные упреки — это лучшая форма общения. Я часто пытался задобрить ее маленькими подарками, потому что мне было трудно тягаться с ней или просто потому, что мне хотелось покоя. Но она это истолковывала как проявление угрызений совести. Однажды она, например, заявила, что я думаю лишь в случае крайней нужды. Что нормальное состояние моего мозга — это пребывание где-то посредине между сном и бодрствованием. Что мой способ мышления напоминает пасущуюся корову: вокруг меня беспорядочно, вразброс, «растут» разрозненные мысли, и, если какая-нибудь из этих мыслей мне вдруг кажется аппетитной и находится не слишком далеко от меня, я ее лениво жую… По-моему, трудно найти человека, который бы спокойно реагировал на подобные инсинуации.
Другое обвинение по моему адресу, которое она повторяла с монотонной регулярностью, заключалось в том, что я будто бы приспособленец. То просто приспособленец, то трусливый приспособленец, то приспособленец, лишенный чувства собственного достоинства, а то типично немецкий приспособленец — холуй. Я привожу здесь лишь наиболее характерные эпитеты. Когда я спросил ее, зачем же она вышла замуж за такое ничтожество, она ответила, что, во — первых, моя склонность к приспособленчеству со временем прогрессировала, а во-вторых, надо отдать мне должное, — приспособленчество, конечно же, не единственная моя черта.
Постоянным отрицательным фактором, влияющим на наши взаимоотношения с окружающими, было то, что в своей критике она совершенно не заботилась о том, слышит ли ее кто-нибудь из посторонних или нет. Иногда мне даже казалось, что присутствие знакомых или друзей стимулирует ее потребность в обличительстве. Не потому, что ей нужны были свидетели, а потому, что в присутствии посторонних ее критика была для меня еще более неприятна. Я совершенно убежден в том, что она действовала сознательно, с холодной расчетливостью, что она часто просто делала вид, будто вне себя от гнева, а на самом деле вполне владела собой. Ей доставляло удовольствие видеть краску стыда на моем лице, мои умоляющие взгляды и смущенные лица публики. Как — то однажды я обратил внимание, что охотнее всего она публично бичует меня за мой «оппортунизм», как бы желая подчеркнуть, что такие грехи подлежат суду общественности. Когда же она упрекала меня в бесчувственности, в отсутствии любви к ней или интереса к ребенку, то есть в чем-то касающемся нашей интимной жизни, она всегда делала это с глазу на глаз. И это не могло быть простым совпадением.
Я вспоминаю один вечер, который, может быть, не имеет особого значения для суда, но хорошо иллюстрирует то, в каком напряжении мне приходилось жить все эти годы. Генрих Козловски, главный редактор нашей газеты, отмечал свой шестидесятилетний юбилей и пригласил чуть ли не полредакции, в том числе и нас. Я знал, что Аманда считает моего шефа блюдолизом, хотя могла судить о нем только по моим рассказам. Ничего такого я ей не рассказывал, но Аманда считала, что ей достаточно и тех скудных сведений — стоит, мол, только раскрыть газету, и можно сразу же назвать характерные черты ее сотрудников. Что мне было делать? Идти на вечер означало самому добровольно предоставить Аманде трибуну и публику для очередного выступления, с другой стороны, я не мог не принять приглашение начальства. Я еще подумал: так дело дойдет до того, что я из страха перед собственной женой лишусь своих и без того более чем скромных связей!
Я призвал Аманду — то есть я просил ее! — просто веселиться и отдыхать и не демонстрировать свои критические взгляды, как образцы товаров в витрине, тем более что там ее все равно никто слушать не станет. Пользы от того, что она раскритикует в пух и прах Козловски или всю редакцию, не будет никому — ни мне, которому с ними работать, ни ей, если она хоть изредка хочет публиковаться. Все это я объяснил ей так деликатно, как только мог, больше от меня ничего не зависело.