Я был бы самым счастливым человеком, если бы мои подозрения оказались беспочвенными. Если бы новелла просто исчезла с дискеты каким-то чудом, не по чьей-либо конкретной вине или по моей собственной неосторожности, если бы Себастьяну не нужно было прикидываться невинной овечкой (тогда и мои ловушки были бы ему не страшны); если бы выяснилось, что Аманда отпускала его ко мне без всякой задней мысли — просто для его пользы и удовольствия. Тогда я хоть и горевал бы по своему тексту, но мне не нужно было бы считать Аманду обманщицей. Я не знаю, что бы я стал делать, если бы у меня вдруг появились неопровержимые доказательства ее вины. Что такое «призвать к ответу»? Что я мог бы сделать — схватить ее за горло и начать душить? В конце концов, я должен скорее радоваться этой неизвестности, чем жаловаться: моя злость на Аманду в каком-то смысле продлила бы наши отношения — ничто так не усложняет и не затягивает процесс расставания, как злость.
Нет, я не собираюсь рассказывать, что между нами было, я хочу восстановить утраченную историю.
Аманда в моей новелле была Луизой, Себастьян был девочкой по имени Генриетта, а меня самого звали Рудольфом. Но это было еще под вопросом, потому что Рудольфом зовут моего брата, и я скорее всего изменил бы имя. В детстве я знал одну Луизу, когда жил у дяди в Гросс-Кройце. Она была дочкой соседа-фермера, и однажды жарким днем я увидел ее полуголой посреди подсолнухов; это была первая в моей жизни обнаженная женская грудь, если не считать груди матери. Во всяком случае Аманду звали Луизой. Я знаю, реконструкция у меня вряд ли получится. Я вспомню какие-то сцены, ситуации, последовательность событий, но не слова. А утраченными оказались именно слова. К чему же тогда эта попытка, безнадежность которой почти не вызывает сомнений?
В том-то и дело, что вызывает. Хотя мне и кажется маловероятным, что я смогу успешно проделать все еще раз, но чем черт не шутит? К тому же у меня нет желания сдаваться: пока я занят каким-то делом, оно для меня существует. Я оставлю эту затею только в том случае, если на горизонте появится другой, более привлекательный замысел. И даже если дело ограничится лишь некой совокупностью набросков и зарисовок, это было бы лучше, чем ничего; я бы имел запас ориентиров-заготовок для памяти, на будущее, на случай, если вдруг когда-нибудь опять почувствую живую ткань будущей новеллы. Пока я еще помню и то и другое: годы, прожитые с Амандой, и свою новеллу. Когда файл исчез, первой моей мыслью было: «Ну, это мы еще посмотрим!» Похоже, это целебная мысль — она уже много раз спасала меня, когда спасения ждать было не от кого.
Рудольф и Луиза впервые встретились на литературном вечере. Литературный вечер — это просто громкое название встречи молодых литераторов на частной квартире, во время которой они читали друг другу тексты, больше похожие на памфлеты, чем на художественную прозу. Полчаса мне понадобилось, чтобы привыкнуть к тому, что стул прилипает к брюкам. Когда две недели назад один из организаторов мероприятия, молодой человек с невероятно длинной бородой, пригласил меня на вечер, я сначала отказался. Я сослался на то, что нового у меня ничего нет, а старое я не читаю. Он сказал, что для них важно не столько мое выступление, сколько мое присутствие (лесть и наглость в одном флаконе!). Многие из приглашенных боятся идти на вечер, пояснил он, ведь перед домом наверняка будет дежурить машина с «униформистами» в кожаных пальто; а присутствие знаменитого писателя стало бы своеобразной гарантией безопасности участников встречи, в большинстве своем никому не известных авторов. У меня не хватило духу еще раз сказать нет, хотя я уже представлял себе, какое испытание для моего слуха и для моих нервов означает этот вечер.
После выступления первых двух авторов Рудольф понял, что ничего нового уже не услышит. Он согласен был без звука подписать любое из выдвигаемых молодыми авторами требований, но слушать их тексты у него не было никакого желания. Повышению его настроения отнюдь не способствовало и то обстоятельство, что все выступающие, казалось, обращались непосредственно к нему; каждый из них то и дело отрывал взгляд от рукописи и смотрел прямо ему в глаза, словно надеясь прочесть в них знак одобрения. Какое-то время он терпел эту муку, расточая свое благословение, как Папа Римский. Но в конце концов ему это надоело, он решил, что одним своим приходом в достаточной мере выразил свою солидарность с молодыми авторами.