Аманда сказала, что с ней произошло нечто, что можно расценивать как тревожный симптом: она была с Себастьяном на детской площадке; ребенок копался в песке, она присела на скамейку, решив использовать эту возможность спокойно подумать. Но оказалось, что ей не о чем думать. Она сидела с пустой головой и — как большинство родителей — с дурацким видом, как будто на свете не существует ничего более приятного, чем смотреть, как играет твой ребенок.
Нечто подобное я предвидел. Как я мог надеяться — нет, ожидать, что праздное сидение в собственной комнате, воспитание ребенка и немного любви могут стать содержанием всей ее оставшейся жизни? Иронично-веселый тон, в котором она рассказала это, меня не успокоил; дело принимало серьезный оборот, и у меня были все основания дать ей понять, что я понял суть проблемы.
Какая-то мамаша, выгуливавшая близнецов, продолжала Аманда, сообщила ей, что в одном и том же мыльном растворе можно выстирать две порции белья, если, конечно, белье не очень грязное; она обязательно попробует, сказала мамаша, хотя ее гложут сомнения в том, что вторая порция белья будет такой же чистой, как первая; а кроме того — как использовать раствор, если он автоматически сливается в канализацию? Слушая Аманду, я готов был умереть от сострадания, и мне кажется, это мое чувство было не совсем спонтанным. (Рудольфа я избавил от этой сцены не потому, что он, как и я, не знал, что делать, беспомощность вполне поддается описанию. Это было в русле моего замысла: я сделал его мягче, чем я сам, у него действительно разрывалось сердце от сострадания. К тому же Луиза у меня получилась более замкнутой и гордой, чем Аманда. Это одна из причин, по которым я был так доволен своей новеллой: я до предела заострил наши с Амандой черты. Так что одна сцена могла нарушить всю конструкцию.)
Я просил ее поставить передо мной конкретную задачу — что я должен делать? Она ответила, что я ничего не могу сделать, только она могла бы что-нибудь сделать, но не знает что, и тут я впервые увидел, что она вот-вот заплачет. (Как это уже много раз бывало со мной, я чувствовал в себе силы и готовность изменить ситуацию, но это потом чаще всего оказывалось химерой.) Странно, но мысль о том, что Аманда могла бы просто пойти куда-нибудь работать — каждый день восемь часов, две-три недели отпуска в году, — мне казалась настолько абсурдной, что я не решался даже заикнуться о ней. Потому что она была такой чувствительной? Наверняка нет. Потому что она была такой слабой? Как раз слабой ее трудно было назвать. Потому что она была такой ранимой? Возможно.
Как и большинству людей, переоценивших свой творческий потенциал, Аманде предстояло пережить тяжелую травму отрезвления. То есть этот болезненный процесс, по сути, уже давно начался. Теперь ей предстояло принять бремя нормальности, примириться со жребием умной, незаурядной личности, которой, к сожалению, не суждено поражать современников творениями своего духа. Только я мог помочь ей справиться с этим разочарованием. Я должен был попытаться провести по возможности четкую границу между сочувствием, на которое она имела право, и жалостью, которой она не заслуживала.
Кроме увещеваний, терпения и бодрости духа, мне ей предложить было нечего. Мои отношения с издательством сократились до минимума — кого я должен был спрашивать, не может ли Аманда время от времени писать какие-нибудь рецензии или что-нибудь редактировать? К тому же моя рекомендация только навредила бы Аманде. Единственный человек, с которым я там еще поддерживал контакт, был Барух. О нашей с ним дружбе в издательстве все знали — разве можно что-нибудь утаить в этом карликовом государстве? Поэтому на него там косо смотрели. Я обратился к нему за советом, без особой надежды, просто для очистки совести.
Если ему не изменяет память, сказал Барух, Аманда до встречи со мной добилась выдающихся успехов на журналистском поприще (при этом она ему нравилась, а выпив пару стаканчиков, он даже начинал смотреть на нее с вожделением; но без ехидства он обойтись не мог), так не стоит ли попробовать вернуться на прежнюю стезю? Я ответил, что, во — первых, она восприняла бы это как тяжелое поражение, как понижение в звании, во-вторых, мне не приходит на ум ни одна газета, которая бы захотела взять ее на работу. На это Барух возразил, что в данной ситуации ей абсолютно любая работа покажется понижением в звании, так что об этой стороне проблемы не стоит и говорить. А вот по поводу наших газет он готов со мной согласиться: у них у всех один и тот же главный редактор, а этот человек мстителен и к тому же обладает титанической памятью. Но, к счастью, влияние его не безгранично, точнее, оно кончается на вполне определенной границе — не поговорить ли мне с кем-нибудь из моих западногерманских партнеров? Может, у них найдется работа для Аманды в какой-нибудь газете или на радио? Тем более что это скорее пришлось бы Аманде по душе, чем заметка в какую-нибудь «Тюрингер нахрихтен».[3]