Потом пришли гости: два музыканта, муж с женой, родители Луизы, пресловутая подруга Лили с ребенком, моя мать. Луиза в какой-то момент спросила Рудольфа, женат ли этот Хунзиккер; он не знал этого. Если не женат, пояснила она, то, может, стоит пригласить его как-нибудь в гости вместе с Лили: может, он окажется подходящей партией для нее, тогда бы и от интервью был какой-то прок.
Последняя стадия работы над книгой для большинства писателей — тяжелое испытание. Нужно собрать воедино и удержать то, что расползлось во все стороны, и это делает их нервными и раздражительными. Нужно свыкнуться с мыслью, что близится конец трудам, которые не принесли желаемого результата, и это делает их несчастными. Это время, когда они, как никогда, остро чувствуют свое бессилие. Говорить с ними в такие дни трудно и бесполезно, они становятся страшно неразговорчивыми; такое впечатление, будто они берегут каждое слово для спасения своего гибнущего творения. Они mi на минуту не прекращают ломать себе голову над мучительным вопросом: как ограничить ущерб, как укрепить покосившееся здание романа или повести — тут стена получилась настолько кривой, что не закрываются двери; там нужно задним числом встроить отопление, потому что в маленьких комнатушках слишком холодно; в другом месте необходимо срочно залатать прохудившуюся крышу этой жалкой хижины, которой надлежало стать дворцом.
Рудольф приблизился к концу своего романа. Деликатность Луизы в отношении его капризности и раздражительности (которых хватило бы на несколько романов) он принимал как нечто само собой разумеющееся, он просто не замечал ее усилий. На ее самообладании не сказывалось ни то, что он ходил по квартире как лунатик, ни то, что он открывал рот только тогда, когда ему от нее что-нибудь было нужно или чтобы пожаловаться на ребенка, который ему мешает. Ее хорошее настроение, казалось, наоборот, тем более стабилизировалось, чем более несносным становилось его поведение, как будто она сознавала свою психотерапевтическую миссию и опиралась на опыт человека, побывавшего в шкуре сочинителя. Возмущенной Генриетте она объяснила, что та не должна сердиться на Рудольфа за его раздражительность: он раздражается на самого себя. И все же она не смогла предотвратить стычки.
Одним из последствий творческого напряжения Рудольфа стала его бессонница. Ночью он прокрадывался в кабинет — вернее, это он полагал, что «прокрадывается», на самом деле он обязательно обо что — нибудь спотыкался, чем-нибудь гремел (у меня это почти всегда были проклятые игрушки Себастьяна, валявшиеся по всей квартире, — машины, железные дороги, детали от конструктора), недостаточно тихо закрывал двери, кашлял. Он варил кофе, он будил полдома громоподобным водоспуском в туалете. А за завтраком ныл, что совершенно не выспался. Луиза с Генриеттой (ей уже было семь лет) заговорщически переглядывались и благородно воздерживались от комментариев. Но однажды, после очередной такой бурной ночи, Луиза иронично заметила, что у нее есть сомнения по поводу предполагаемой Рудольфом взаимосвязи между его работой и бессонницей, недавно она вычитала в одном журнале медицинский термин для обозначения подобных нарушений сна: это называется старческая клинофобия — в переводе: ложебоязнь. О, этого она не должна была говорить…
Рудольф, как в замедленной съемке, положил нож на тарелку и вышел из кухни, качая головой. Она бросилась вслед за ним в кабинет, а потом два дня чуть ли не ползала перед ним на коленях, чтобы он простил ее. Она поняла, что есть шутки, которые нельзя позволять себе ни при каких обстоятельствах, и что есть границы, за которыми юмор кончается. Она подсунула ему под дверь записку, в которой было написано, что он для нее никакой не «старый», а потом еще одну, в которой клялась, что сама не понимает, какой бес в нее вселился. В конце концов Рудольф сменил гнев на милость, но было неясно, что им двигало: то ли гротескно-шутливые попытки Луизы загладить свою вину открыли ему глаза на его собственное по-детски глупое дутье, то ли его убедили ее горькое раскаяние и досада (даже я этого не знал).
Им оставалось продержаться еще две-три недели, тяжелое время, когда Рудольф почти не вылезал из халата и брился раз в три дня. Примерно до середины романа у него еще хватало терпения регулярно запираться в ванной, завешивать замочную скважину и выщипывать у себя седые волосы, теперь ему уже было не до того (а процедура эта требовала определенной частоты, иначе, во-первых, разница становилась слишком заметной, во-вторых, было уже не угнаться за темпом распространения седины). Домочадцы по-прежиему ходили на цыпочках и говорили преимущественно шепотом; Луиза вообще предпочитала отсиживаться у Лили, а где пропадала Генриетта — одному Богу было известно. Время от времени Луиза обнимала бедного мученика и разжигала в нем тусклый огонек желания, но это не имело ничего общего с их прежними любовными утехами. Ей было до смерти жаль Рудольфа. У него был нездоровый вид. Однажды он взглянул в зеркало и подумал: «Боже, ну и чучело!» Но горевать по этому поводу было некогда, надо было спешить за письменный стол, чтобы продолжить бесконечное ковыряние в тексте.