Закончив книгу (когда-то же он должен был остановиться!), он попросил Луизу изменить своей глупой привычке и прочесть рукопись. Ей это не очень понравилось, так как то, что он называл привычкой, ей казалось чем-то вроде молчаливого соглашения, нарушать которое не следовало. Она уже знала, как легко его вывести из равновесия строгостью оценки, к тому же она опасалась, что он воспримет ее критику как запоздалую месть. Рудольф предчувствовал подобные сомнения и призвал ее забыть о всякой деликатности. Чем строже, тем лучше, сказал он; сам он уже не может даже смотреть на этот проклятый текст, он видит только какую-то одну сплошную кашу, ему нужно услышать чье-нибудь мнение, ему необходима еще хотя бы одна живая душа. Редакторам в своем издательстве он не доверял: они читают глазами чиновников, у них только одно на уме — выискивание крамольных мест, а взаимосвязь отдельных кусков или слов их не интересует. Если она не захочет прочесть рукопись, ему придется сразу же отправить ее на Запад, тогда уже будет поздно что — либо менять.
Ей не оставалось ничего другого, как уступить. Раньше, когда она еще писала сама, она бы, наверное, не смогла избавиться от подозрения, что это с его стороны всего-навсего псевдодемократическое предложение, цель которого — обрести возможность возвещать свое мнение по поводу ее текстов (критика против критики!). Сегодня же она при желании могла чувствовать себя польщенной. Она решила быть не слишком придирчивой, но и не гладить по шерсти, как преданный друг, который непременно должен подсластить горькую пилюлю.
Прочитав рукопись, она испытала большое облегчение: роман ей показался вполне приличным, а некоторые места даже очень интересными. У нее было такое ощущение, как будто она избежала серьезной опасности. (О содержании романа в новелле не говорится ни слова, с меня хватило и того, что я сам его написал.)
Она вручила Рудольфу перечень своих замечаний по поводу отдельных, на ее взгляд, неудачных слов и предложений с указанием страниц. От конкретных предложений по улучшению текста она воздержалась. Она сказала, что этот перечень — единственный вид помощи, которую она способна ему оказать (вполне возможно, что и это никакая не помощь); о каких-то концептуальных моментах или о сюжете она вообще не в состоянии говорить. Но ему не следует слишком серьезно относиться к этому ее перечню, она вообще-то при каждом слове, которое выписывала, чувствовала себя чиновником, превышающим свои полномочия, но он ведь сам заварил эту кашу.
Едва успев бросить взгляд на перечень, Рудольф понял, что это ощутимая помощь. Он совсем не удивился; напротив, он именно потому и прибегнул к помощи Луизы, что всегда ценил ее ум и языковое чутье. «Ах, Луиза, дорогая, пред тобой главу склоняю!» — пропел он на радостях (у меня это звучало так: «Ах, Аманда, дорогая, я восторга не скрываю!»). Он стал уговаривать ее сделать и второй шаг — поделиться с ним своими впечатлениями от романа, у него хватит духу выслушать любую критику. С чего она взяла, что не может судить о книге? Если бы она хоть раз послушала, какую ахинею иногда несут профессиональные редакторы, она бы вмиг избавилась от всех комплексов. Ну, хорошо, согласилась наконец Луиза, но это прозвучало так, как будто она, несмотря на одобрение рукописи, все же опасалась ссоры.
Если бы не было цензуры, начала она, книга получилась бы другой. Хочет ли она тем самым сказать, спросил Рудольф, что он слишком часто думал о цензоре? И она, подумав несколько секунд, ответила: да. Но она имеет в виду не то, что он стремился исполнить желание цензора, — ему, наоборот, гораздо важнее было, чтобы у того не возникло сомнений в его непреклонности. Он писал так, что бедному цензору не остается ничего другого, как запретить книгу, он отрезал ему пути к отступлению. Это оказалось для автора самым главным. Цензор, если отвлечься от всей неприятности этой фигуры, — еще и предсказуемый персонаж, и она никак не может отделаться от впечатления, что он насмехается над своим цензором и заставляет того плясать в своей клетке.