Аркадий Родионович был большим любителем поэзии. Он и сам писал стихи, в удачные дни штук по пять. Он спросил нас, говорят ли нам что-нибудь имена Лермонтов и Пушкин, Есенин и Блок, и, когда мы смущенно пожали плечами, он схватился за голову. Он отправился со своим шофером в частную библиотеку и рылся на полках до тех пор, пока не нашел книгу, запрещенную военной комендатурой. В наказание он конфисковал все попавшиеся ему на глаза немецкие переводы русских поэтов. Он принес книги домой и велел нам их читать. Должен признаться, что после его страстной проповеди я ожидал от этих книг большего, однако прочел их все и сказал (в свои четырнадцать лет!): замечательно. Аркадий видел, что мы лукавим, но не падал духом и продолжал приобщать нас к цивилизации. Он говорил матери, что мы глотаем книги своим торопливым умом, а не читаем их широко открытой душой и в этом вся беда. Он прочел нам пару лекций о разных способах открыть душу, а в один прекрасный день решился на крайнюю меру: он прочел нам свои собственные стихи. Конечно, он читал их без перевода (для этого его знания немецкого было недостаточно), но это и неважно, заявил он: открытая душа способна понять любой язык. Мы расселись, как в театре, горели все свечи, имевшиеся в нашем распоряжении; Аркадий встал перед нами, покашлял, как простуженный оперный певец, и начал. Я никогда не слышал более выразительного чтения. Он всхлипывал и шептал, он пел и хватался за сердце. Он смотрел в какие-то необозримые дали, впивался взором в своих слушателей, гневно обрушивался на незримого врага или, как завороженный, вслушивался в эхо собственного голоса, умершего вместе с последним словом. Многие стихотворения заканчивались вопросом, ответа на который он не ждал ни от нас, ни от кого-нибудь еще, потому что ответа не было. Я тогда был уверен, что понимаю, что значит слушать душой, но это было давно, и я уже разучился это делать.
Все это замечательно, сказала Аманда, но она просила меня рассказать о Рудольфе. Я ответил: представим себе, что официант в ресторане по ошибке приносит не то блюдо; мы же не станем указывать бедолаге на его промах, только после того как съедим всю порцию. Глупости, сказала она без всякого юмора, она желает наконец узнать всю правду про Рудольфа. Кстати, что это за человек, который навещает меня каждые два месяца и с которым я каждый раз прячусь от нее в своей комнате? Посланник Рудольфа? Как у Рудольфа оказалась моя фотография, если, как я утверждаю, мне неизвестно, где он находится? (Конечно же, она поняла, что тот «списывал» ее внешность с фотографии.) Глаза ее вдруг сузились от чудовищного подозрения: а не посещал ли их уже Рудольф под чужим именем, с фальшивыми документами, или как там господа уголовники разъезжают по свету, и если да, то неужели же я оказался такой свиньей и утаил это от нее?
Ну что ж, она учуяла эту маленькую тайну, единственную тайну, которую я от нее охранял. Зачем ей все это, думал я, с тайнами живется гораздо сложнее. (Рудольф — я имею в виду героя новеллы — промолчал бы, он меньше доверял Луизе, чем я Аманде. Под конец ему даже пришло в голову, а не подставили ли ему ее гэбэшники? Правда, он очень скоро отбросил это подозрение. Ясно одно: он бы молчал, если бы у него были этот брат и эта тайна. Может, я потому и не дал ему брата, что он не до конца доверял Луизе.)
Когда настоящий Рудольф узнал о моих проблемах (не от меня, а из газетной шумихи, последовавшей за моей первой запрещенной публикацией в «Элленройтере»), он позвонил и спросил как бы невзначай, не планирую ли я случайно в ближайшем будущем какую — нибудь поездку за границу. Я ответил, что как раз собираюсь в Варшаву. Он заявил, Варшава — это хорошо, это ему подходит. Он прилетел в Варшаву и повел меня в какой-то вычурно-элегантный ресторан. На нем была шляпа, под сенью широких полей которой мы и заключили друг друга в братские объятия. От него пахло одеколоном, от которого на мгновение перехватывало дыхание. Он никогда не носил головного убора, но шляпа была ему к лицу; казалось, он всю жизнь проходил в этой шляпе — мы так редко виделись!
Уже за закуской он спросил, не кажется ли мне разумным перебраться на Запад? Мне ведь, похоже, грозят неприятности. В ответ на мои слова о том, что это, пожалуй, слишком хлопотливое дело, он заявил, что готов организовать мне такую плавную пересадку на Запад, что я вообще ничего не почувствую. А когда эта процедура будет позади, я — после всего, что он обо мне услышач, — заживу как у Христа за пазухой. До следующего блюда я обдумывал его предложение (я тогда был как раз особенно неудачно женат, и мне это показалось заманчивой перспективой — разом решить все проблемы), потом отказался, обосновав это тем, что неприятности, которые мне грозят, я как-нибудь переживу; как-никак я сделан из того же теста, что и он, то есть меня так просто не возьмешь, и что, по мне, лучше сложная жизнь, но в центре внимания, чем беззаботная, но в полном забвении. Очевидно, он и не ожидал другого ответа, потому что тут же приступил к изложению другого плана.