— Пятьдесят два года в себе ношу. Одну вынули, а другая осталась. С того времени и хожу в инвалидах. Говорили — не жилец, а живу вот.
Потом Палыч нескладно и длинно рассказывал, каким был из себя Яшка Сверчок и как искала этого рецидивиста-мокрушника вся губерния, и как столкнулся Палыч с ним совершенно случайно, у парка, и оба узнали друг друга. Выхватил Палыч револьвер сноровистей и стрелять было с руки, но как тут выстрелить, если прикрылся Сверчок прохожей старушкой, а пока пытался Палыч спасти случайного человека, Сверчок успел достать браунинг и из-за живого испуганного тела в упор дважды прожег грудь, обтянутую вот этой гимнастеркой. Палыч вздохнул, порывисто отгоняя кричащую память, и робко протянул гимнастерку Кочеткову.
— Подумал я — и вот. Если не против, пусть у тебя она будет, Ваня, сохрани. Стар я, недолго осталось… Чую. Тем же хлебом живешь… И горек же он, хлеб наш милицейский — сбивчиво объяснял Палыч.
— Ну зачем же так? — благодушно заметил Кочетков, — зачем же? Время сейчас другое, отец. И люди другие. Тех «сверчков» давно в углы загнали. Так что работа как работа, хлеб как хлеб. Реальность. Как у других — не знаю, слышал, бывает покруче, а я вот в своей конторе с девяти до восемнадцати ноль-ноль, как часы. Тишь да гладь. Средняя нагрузка — одна целая три десятых дела… Сиди, пиши, канцелярщиной занимайся. Ничего рискового. Хулиганье, аварии, кражи. Я своего «макарова» и в руки-то не брал.
— Это как же, — забеспокоился Палыч, — как? А знак почетный за что дали?
Кочетков отмахнулся неуверенно.
— Пять лет без замечаний отработано — и весь подвиг. Преувеличиваете вы трудности, отец, говорю же, время другое.
— Время, говоришь, другое? Так есть же суть, которая в корнях, которая в молоке матери твоей, в самой земле нашей! И ты это охранять поставлен! С тебя народ востребует, если что не так: и храбрость, и отвагу, и жизнь. Присягу давал? А ты что… рутина, контора.
— Ой, да не то вы говорите, — досадливо поморщился Кочетков, не на шутку задетый словами старика. — Зачем лишнее-то? Конечно, всякие высокие качества необходимы, но они, по-моему, реального применения уже не найдут. Цивилизация! К двухтысячному году подходим.
— Нет, Ванюша, ох, не то ты говоришь! Я же тебя каждый вечер, как сына, с тревогой ждал, как мол, там… А ты — канцелярский работник… Дай-ка, — Палыч сердито вырвал сверток…
Кочетков хлопнул за собой дверью.
В эту ночь ему не спалось. Он ворочался, вставал, уходил на кухню, где вяло смолил «Приму». И было на душе неуютно и зябко.
Два дня Кочетков, проходя мимо знакомой скамейки, думал, что надо бы зайти к Палычу и не решался. На третий собрался, но на полпути с работы в 18.00 (он почему-то запомнил время с точностью до минуты) увидел, как во дворе Семушкиных, ступая босыми ногами по неплотному снегу-первенцу, прижимая к груди малышку, пятится к воротам женщина, простоволосая, в легком платье, а за ней, боком, голова к плечу — сам Семушкин, давно и верно спивающийся мужик. В руках у него тускло и беспощадно приседало и кралось к беззащитной, объятой ужасом женщине настороженным слепым зрачком длинное жало тридцать второго калибра.
Кочеткову сразу сделалось холодно и невесомо. Подумалось, что такого не может быть, что это ему кажется, да и не он сам готовится или уже готов к тому единственному, что должен сделать. Сердце застучало гулким перебоем. Рядом предлагающе и пустынно темнел переулок. Кочетков спокойно, на удивление спокойно рассчитывал, сможет ли он пробежать двадцать метров, перескочить забор и выбить ружье до выстрела у охваченного белой горячкой Семушкина, повторявшего одну и ту же фразу. Вдиралась она в морозный воздух по-птичьему картаво, чужеродно: «Пр-ри-говор-р, р-рас-тр-трел, п-р-р-риговор-р-р-р»…
Кочетков успел еще скинуть шинель, чтобы не путалась под ногами, успел преодолеть неслышно, крадучись эти двадцать метров, успел даже, неизвестно к чему, глянуть на часы — 18.08, когда сухо и неотвратимо щелкнул взводимый курок, взметнулась отчаянным криком Семушкина, зашлась, захлебываясь, дочка. И тогда, понимая, что опаздывает, хрипло и яростно Кочетков окликнул Семушкина, отвлек на себя его внимание. Перекидывая молодое свое тело через занозистый шаткий забор, подумал: если Семушкин станет целиться, можно будет дотянуться до ствола и остаться живым.
Семушкин не стал целиться. Повернул бледное пятно лица с пустыми, туманными глазами в сторону Кочеткова и выстрелил. В лицо Кочеткову полыхнуло жарким тугим снопом, ударило по плечу беспощадной и резкой болью, развернуло в воздухе и бросило навзничь под многоголосый перезвон в плотную и вязкую тишину…