Выбрать главу

Чекист был русским, белобрысым мужичком, назвался Трошиным, присел и спросил:

— Вы, значит, и есть Тамара, дочь Габдуллы, бывшего купца?

— Да.

— Жена Нарходжабая?

— Да.

Ее слова, бывшие после сегодняшнего венчанья бесстыдной ложью, Закир пропустил мимо ушей, а тетя Олия тут же начала молиться про себя, шевеля губами. Ей стало не по себе. Она и Закир стояли у стола по просьбе чекиста, и он сразу обратился к ней:

— В доме больше никого нет, бабушка?

— Если есть, найдите, — ответила дрожащая старуха работница. — Только иголка может в землю войти.

— Это, конечно, правильно…

Из спальни его окликнул помощник:

— Товарищ Трошин!

Он встал и пошел осматривать постель, на которую ему показывал другой чекист:

— По-моему, тут хорошо валялись. Уж очень постель измята.

— А это? — Трошин показал на чапан, черневший на измятом одеяле.

— А это нашел за спинкой кровати, в головах, на полу.

— Чей это халат? — спросил Алексей Петрович, ощупывая его. — Кто у вас был?

Тамара села на стул, независимо закинула ногу на ногу, а сама думала: «Только что ушел Шерходжа, настоящий человек, и уже все кувырком! Не могла комнаты убрать, вместо того чтобы хныкать? Размазня!»

Чекисты ждали ответа, и она сказала еще бесстыдней, чем признала себя женой Нарходжабая:

— Любовник! Муж в тюрьме, к тому же какой он муж? Отец подарил меня ему. Что же я, по-вашему, должна сгубить свою молодость?

Трошин Прокашлял горло, спросил:

— А кто ваш любовник?

И Тамара его спросила:

— Вам не стыдно? Покараульте ночью у моего дома и узнаете, кто мой любовник.

Он опять, замявшись, покашлял.

И в это время, задев за стул, громко вошел молоденький, черноусенький, который участвовал и в первом после приезда Шерходжи обыске и еще сказал тогда: «Конь — не человек, в подвал не залезет» или что-то в этом роде. Он приподнял в руке уздечку, выделанную серебряными бляхами, и срывающимся голосом закричал:

— Вот! Ее тогда не было. Не было, я помню!

— А сейчас где нашли? — спросил Трошин.

— В конюшне на гвозде висела, — смутился парень. — Я вошел, а она висит.

— Чья? — спросил Трошин Тамару.

— Я в конюшню, в отличие от ваших чекистов, не хожу, — ответила она. — Я не конюх. И ничего не знаю. Чья она? Конская!

— А вы что скажете? — Трошин повернулся к тете Олии, показывая ей уздечку, болтавшуюся на его пальцах.

— Тетя! — воскликнула Тамара. — Ты ее повесила?

— Да, я, — сказала, как дура, та, едва разлепляя губы. — Наверно, я…

«Дура, дура! — мысленно ругала ее Тамара. — Я же велела тебе спрятать эту уздечку в своей комнате, среди своих вещей, дура!» Откуда ей было знать, как боялась этой уздечки тетя Олия, как в один из первых же тихих дней в доме вынесла ее от себя и повесила в конюшне на гвоздь, прикрыв остатками другой сбруи.

— Вы? — переспросил чекист тетю Олию. — А где взяли?

— Где взяла? На полу, в темном углу… Убиралась и нашла. Чего, думаю, валяется в углу? Там грязно. А ее очень любил Нарходжабай. Хозяйское добро. Еще ругаться будут. Я взяла, вытерла и повесила.

Этот Трошин свернул уздечку в комок и сказал:

— На время заберем ее у вас. Отметим в акте…

Посчитав, что тетя Олия вывернулась, отвечая, и не такой уж дурой показала себя, Тамара подарила ей после ухода чекистов отрез поплина, а Закирджану — сто рублей. Он сделал главное, он увел Шерходжу, ее Шерходжу.

А по ночной дороге в сторону Ходжикента скакал молоденький чекист с уздечкой, отделанной серебром, в большом планшете на боку, чтобы по заданию Трошина показать ее вдове Халмата и узнать, не принадлежала ли эта уздечка Чавандозу и не было ли ее в ту ночь на морде вороного?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Салахитдин-ишан любил эту предзимнюю пору за холодные рассветы, вселяющие бодрость не только в тело, но и в душу, а еще больше — за долгие и покойные вечера у сандала, древней узбекской «печки», вырытой в полу. В ней горят угольки из фисташкового дерева, а ты, накрыв и сандал и себя легким одеялом, сидишь и предаешься воспоминаниям и молитвам. Воспоминания обычно были приятны, молитвы проникнуты благодарением богу, угольки не только насыщали теплом, но и пахли им, как будто их жар таил в себе угасшие ароматы лета.

Даже здесь, в хибаре Умматали, все было как будто так же — долго тянулся вечер, пылали угли, лежало одеяло на ногах, свисая с плеч, пахло фисташковым огнем, но все остальное изменилось — воспоминания недобрые, мысли тревожные, бога благодаришь меньше, чем взываешь к нему о помощи.