Вы уже наверняка догадываетесь, о чем именно я собираюсь вам рассказать. Или нет? Да-да, так все и обстояло. Вся эта хозяйственная часть усадьбы, соединенные друг с другом дворы, окруженные дугой сараев, амбаров и складов, напоминала (хотя изначально так задумано не было) театр Шекспира «Глобус». С той лишь разницей, естественно, что прославленная елизаветинская арена была все же меньше сцены в Ланшкроуне. И стоило мне только вскарабкаться на крышу одного из сараев, как моему взору открывался весь этот амфитеатр.
Шимпанзе Флик был режиссером и ведущим актером во всех ежедневно разыгрываемых зверями представлениях. Иногда, само собой, там царила невообразимая неразбериха. Тяжело отделить игру от обыденной жизни двора, но и в этом была своя прелесть. А представления там разыгрывались таким образом, что каждый спектакль был одновременно и обычной репетицией, и прогоном, и премьерой, и деньерой, и Бог весть еще чем. А Флик иногда только равнодушно глядел на то, как звери-актеры бродят по площадке, и натыкаются друг на дружку, и падают, словно тряпичные куклы, а иногда внезапно весь напрягался, прерывал спектакль прямо на середине и велел повторять одно и то же место, так что все до отупения топтались на одном явлении до самого вечера. Таков был Флик. То бездельник, то педант. Но что же именно они играли? Сейчас я к этому перейду.
Я могла сидеть на крыше сарая целыми днями и только изредка отлучалась ненадолго за горбушкой хлеба с салом. Дядюшку Гельмута и тетушку поначалу беспокоило, что я так странно провожу время, да к тому же на небезопасной высоте, но когда они увидели, с какой ловкостью я передвигаюсь по крышам, то дядюшка сказал, что мой отец — русский и что это все и объясняет. Я долго не могла взять в толк, что он имел в виду, но потом, уже гораздо позже, увидела картины какого-то знаменитого русского художника, на которых люди летали над крышами, подобно аэропланам. Короче говоря, меня оставили в покое (хотя даже не подозревали, что именно меня там привлекает) и только иногда подавали мне наверх бутерброд с салом или черничный пирог, мое излюбленное лакомство.
Со зверями же все обстояло несколько иначе. То есть сначала они прикидывались, будто даже не подозревают, что я за ними наблюдаю, но потом постепенно стали выказывать мне симпатию. Ну а вскоре я превратилась для них в желанного зрителя. Мало того, они даже начали устанавливать со мной некое подобие отношений. Время от времени какой-нибудь зверь подмигивал мне, а то и махал рукой, в смысле лапой, в знак приветствия. Пока в один прекрасный летний день… впрочем, не стоит торопиться.
Когда-то, дорогие мои, батюшка возил меня в Мимонь[6] посмотреть пасхальные мистерии. После того как отец отказался от православия, он стал умеренным католиком… впрочем, об этом вы уже знаете… праздничные дни он отмечал, хотя сердце его они не трогали. И отношение его к литургии (пускай хотя бы только формально) оставалось православным. Во время мистерий он как раз и получал то, чего не хватало ему на католических службах. Что же касается мистерий в Мимони, то они, помимо прочего, были интересны еще и тем, что тогда разыгрывались на двух языках — на чешском и на немецком, то есть в них участвовали и чехи, и немцы. Возможно, мы еще к этому вернемся, но сейчас мне бы хотелось сказать о другом. Имея свежий опыт поездки в Мимонь, я, изо дня в день наблюдая за животными, поняла, что и они разыгрывают пасхальную мистерию и что Флик изображает в ней Христа.
Никогда больше не довелось мне видеть столь впечатляющее воплощение образа Христа. Куда там модному идеалу красоты, этой грубой подделке для подростков, рок-звезде, которую можно лицезреть нынче на театральных афишах! Это был совершенно иной спектакль! Шимпанзе Флик, ростом чуть повыше метра, тащил на спине какой-то огромный кряжистый пень, жуткое подобие креста, передвигаясь при этом на трех конечностях (одной передней он держал крест и — на обезьяний манер — опирался на суставы уродливых пальцев другой); он шатался, и то и дело падал, и тут же с трудом поднимался, и по-обезьяньи скалился. И я чувствовала, что все это касается меня напрямую. И когда звери, окружавшие Флика на протяжении всего его крестного пути, всячески давали ему понять, как они презирают и ненавидят его, мне, хотя я отлично знала, что они лишь играют, изображают эту самую ненависть, хотелось кричать: «Нет, пожалуйста, не надо! Остановитесь!» Но дорога неуклонно шла вверх, на Голгофу, и столь же неуклонно приближался тот момент, когда завеса в храме разорвется надвое и обезьянье лицо Флика под терновым венцом исказится, потому что толстая нижняя губа отвиснет и, точно ложка, судорожно задвигается из стороны в сторону! Флик играл Христа униженных и оскорбленных, Христа калек и уродцев, Христа паралитиков и падших, Христа безногих и карликов, Христа тех, кто, едва родившись, заставил своих матерей издать крик отвращения и ужаса. Но, хотя я и тогда уже многое поняла, я все же не могла еще знать, что именно таков истинный Христос моего века, Христос иприта, шрапнели, мин и напалма, распятый Менгелем царь иудеев, Христос Хиросимы и Чернобыля… нет, извините, но тогда (в 1908 году) я не могла себе это даже вообразить.