Выбрать главу

Там я пересела с дрезины на автобус до Тршебича, а в Тршебиче — на автобус до Йиглавы, а в Йиглаве — на автобус, привезший меня в Брно. Но прежде чем я проделала весь этот путь, жара внезапно ослабела, она лопнула, точно пузырь от ожога, и над краем пролился спасительный дождь.

Дома я нашла батюшку (следов того, что он недавно полностью испарился, видно не было, разве что на шее у него осталось что-то вроде аллергической сыпи), он слушал радио, какую-то берлинскую станцию, выступление немецкого рейхсканцлера Адольфа Гитлера.

— Нет, Руна, ты слышишь, — как раз говорил батюшка матушке, — нет, ты слышишь? Всем и каждому должно быть ясно, что это слова безумца, мозги которого сварились, как и у несчастного машиниста «Восточного экспресса»! Слава Богу, что эта проклятая жара наконец спала, так что все, Руна, пойдет теперь по накатанному пути.

(По накатанному пути пошел и «Восточный экспресс», который вскоре после того, как спала жара, вернулся на свой маршрут Париж — Милан — Триест — Белград — Афины — Стамбул).

Книга третья

ВОЛКИ

30) Филипп Красивый

Извините, если я повторюсь, но я и правда не помню, говорила ли уже вам о том, что всегда отличалась очень острым слухом — наверное, он был дан мне для того, чтобы я прислушивалась, не раздастся ли голос Бруно, который мог залаять, или завыть, или замяукать, или захрюкать, или затрубить, или запищать, или замычать, или заскулить, или заворчать. Но если я вам об этом уже говорила, что, как видите, я не исключаю, то все-таки спешу добавить, что острый слух нередко доставлял мне неприятности.

Так, например, в один ноябрьский вечер 1941 года я услышала, как матушка в ванной (где она накручивала волосы) говорит сама с собой. И хотя ее голос я слышала совершенно отчетливо, как если бы стояла рядом и подавала ей бигуди, слов мне разобрать не удавалось, и только некоторое время спустя я поняла, что это — голос боли.

Но меня рядом с ней не было, матушкин голос доносился издалека, очень издалека, через несколько улиц и площадей, и я бросила все там, где находилась, на произвол судьбы и поспешила на ближайшую остановку трамвая, добралась до центра города (мы переживали тогда едва ли не самые страшные времена, и ад, в который превращался мир, тянул к нам свои огненные языки), и побежала на нашу улицу, и помчалась по ступеням на зов этого голоса, но стоило мне вставить в замок ключ, как голос услышал этот ключ и смолк, когда же я принялась расспрашивать матушку, то она ничего не смогла припомнить.

Я, конечно, слышу и множество других скорбных голосов, жизнь — это неумолчные стенания, жалобы и плач, однако человек из этого хора может выбирать лишь голоса своих близких, ибо больше ему вынести не под силу.

Но извините меня, пожалуйста, господа, что я опережаю события. Сейчас мы находимся в 1936 году, а о случае с матушкиным голосом в ноябре 1941 года я упомянула только затем, чтобы поведать вам о другом моем обостренном чувстве, таком же тонком и чутком, хотя ему и трудно было подобрать название. Чувстве, вовремя предупредившем меня об опасности, которой нам в самую последнюю минуту удалось избежать.

В апреле и мае 1936 года батюшка несколько раз кряду сразу после возвращений из рейса шел не домой, а в пивную, что прежде проделывал крайне редко, вообще-то он бывал в пивной, только если там устраивалось собрание профсоюза железнодорожников. Но сейчас он проводил там целые часы с неким, по его словам, очень интересным парнем, знакомство с которым свел по чистой случайности. Батюшка обещал его нам скоро представить.

Но едва этот человек переступил порог нашего дома, как я уже знала, что с ним не все ладно. Отчего я это знала? Да оттого, что сработало то самое мое обостренное чувство. И давайте договоримся, что я стану называть его нюхом, потому что нюх — это всем понятно (хотя в данном случае и совершенно неверно). Итак, давайте допустим, допустим, я говорю, что я учуяла в этом парне нечто неприятное. А позже я узнала, что и батюшкино знакомство с ним вовсе не было такой уж случайностью.

— Ну, это как посмотреть. Я наткнулся на него на площади Свободы. Он сидел на земле под фонтаном в память жертв чумы и просил милостыню. Но, когда я бросил в его фуражку пять крон, он поднялся и, поклонившись, представился.