Кто-то куда-то вышел и принес два предмета, напоминавшие двух больших расплющенных жаб. Потом этот человек опустился на колено перед одной из них и принялся надувать ее, пока наконец не возникло большое старинное кресло в стиле Людовика XVI. Это было чудо надувательской техники! Затем он надул второе кресло, и я поняла, что даже на таком огромном дирижабле, как «Жан-Жак Руссо» (разве я еще не сказала вам, как назывался дирижабль? так вот, теперь вы это знаете и, исходя из названия, уже можете наперед догадаться о воспоследовавших грозных событиях), итак, что даже на этом чудовищном дирижабле недоставало места для того, чтобы там могли хранить старинные кресла в натуральную величину. В одно из надутых кресел усадили меня, а в другое — напротив — сел доктор Шарко. При этом кресла придвинули так близко друг к другу, что, если бы я не вжалась в спинку своего, мы с Шарко соприкасались бы коленями.
— Успокойтесь, милое дитя, — сказал мне Шарко на грубом немецком. Ничему-то, подумала я с раздражением, не научился этот глупый академик у Зигмунда Фрейда. Я полагала, что, раз уж они встречались (в 1885–1886 годах Фрейд жил в Париже и слушал там лекции Шарко), то мой нынешний собеседник мог бы по крайней мере перенять у Фрейда элегантный венский выговор.
— Вас что-то гнетет, милое дитя? — продолжал Шарко на этом своем убийственном немецком. — Пожалуйста, избавьтесь от этого. Ибо, если вы не избавитесь, мы не сможем вас загипнотизировать. Итак, выкладывайте! Давайте, давайте! Пум! Пум!
— Меня мучит только одно: что я не знаю, когда родился Томас Алва Эдисон.
Шарко оглянулся на остальных.
— Мне нужен только год рождения — и ничего больше, — уточнила я.
Но так как никто из присутствующих его не знал, слепой капитан протянул руку к внутреннему телефонному аппарату и в его трубу передал мой вопрос на все палубы дирижабля.
— Можно еще отправить депешу по Эдисонову телеграфу в Нью-Джерси и спросить у самого Эдисона, — предложил Шарко.
— Нет-нет, этого не понадобится, — отмахнулся полуживой старец, — ответ уже есть. Томас Алва Эдисон родился в 1847 году!
— Слушайте, барышня, и раз навсегда запомните: в 1847-м! — повторил Шарко. — Теперь вас ничто не угнетает, и вы можете расслабиться.
Сейчас, дорогие мои, я многое отдала бы за то, чтобы поглядеть на саму себя, пятилетнюю девочку, которая сидела там напротив почтенного доктора Шарко, чьи глаза сверкали, как у ягуара. И я многое отдала бы, о радость моя, зеленые мои рощи, лишь бы увидеть, как я погружаюсь там в гипнотический сон, а надо мной, точно над котенком, свернувшимся клубочком в кресле, покачивается змеиная головка старого Шарко, диктующего мне в моем гипнотическом сне послание, которое я должна пронести сквозь все наше двадцатое столетие… а потом доктор запирает его во мне на три поворота ключа.
Само собой, содержание этого послания мне неизвестно, и я не знаю, какой ключ к нему подходит. Ну, да оно само выйдет на свет Божий, когда настанет время! А время это настанет, когда я встречу кого-то из двадцать первого века, кого-то из третьего тысячелетия. И мне кажется — а теперь следите хорошенько за моей мыслью, — что скорее всего это опять будет какая-нибудь пятилетняя девочка. В году этак 2005. Не раньше.
Может быть (не хотелось бы разочаровать вас, если вы до этого доживете), оное послание содержит лишь ничего не значащее приветствие людей конца девятнадцатого века людям начала века двадцать первого, что-нибудь вроде «Привет-привет, пока-пока!». Но возможно также, что в нем заключено некое важное сообщение, которое до поры до времени нельзя обнародовать и которое способны воспринять только внуки наших внуков. Иногда меня, конечно же, одолевает искушение докопаться до смысла этого послания. Но увы! И потому мне остается только надеяться, что я доживу до того момента, когда это послание отделится от меня, подобно мокроте и слюне, или выстрелит, как пробка из бутылки шампанского, пум-пум, как сказал бы доктор Шарко.
(Но ты единственный, мой Бруно Млок, знаешь, что все это столетие я бегу навстречу тебе одному! И что это послание ко мне просто прицепили, примерно так, как вешают номер на скаковую лошадь!)
Весь день, весь вечер и всю ночь мама с папой искали меня, а потом, маленькие мои глупыши, они привлекли к поискам имперских жандармов в касках с плюмажами. Я же вернулась домой на следующее утро с черным кровяным супом и полной корзинкой ливерной колбасы, и вдобавок с высунутым языком, потому что взбираться с такой поклажей по лестнице — это вам не шутка.
И как только мама открыла мне дверь, я набрала полную грудь воздуха и выпалила: «Эдисон родился в 1847 году!» Но, боюсь, она меня не поняла. Увидев, что я стою перед ней с кувшинчиком ароматного (изрядно приправленного специями) кровяного супа и с корзинкой, с верхом наполненной колбасой, она потеряла сознание и начала медленно опускаться на пол, но папа, как и всегда (или почти всегда) бывало в ее жизни, подоспел вовремя, чтобы подхватить ее на руки.