— Иди ты к черту! — Расстроенный Джозеф, не дослушав, помчался домой.
Наутро он сидел за завтраком угрюмый и молчаливый, ворочал мозгами, злился на Бенджи, а пуще — на себя самого, как вдруг у занавески, что отделяла магазин от кухоньки, появилась миссис Баумгартен.
— Простите, что беспокою так рано, но, может, вы знаете, где Бенджи? Он не ночевал дома.
— Я его вчера днем видел, после уроков, — сказал Джозеф.
Миссис Баумгартен всхлипнула:
— Что же с ним случилось?..
Мама принялась ее утешать:
— Ну что вы волнуетесь? Он, наверно, заночевал у товарища, а вас не предупредил.
— У какого товарища? Зачем ему было где-то ночевать?
— Да не волнуйтесь, ничего с ним не случилось, я уверена.
Случилось. Бенджи выловили в реке в субботу днем. Полицейские пришли в синагогу и пригласили кого-нибудь в участок — опознать тело. Отец кричал, чтобы Джозеф не ходил, но он притворился, будто не слышит, и все равно пошел, вместе со всеми. Потом уж он пожалел, что не послушался отца. Бенджи убили пешней для льда, а рыбы, пока он плавал, отъели ему пол-лица.
Джозеф медленно брел домой. Люди за его спиной перешептывались, приставали с вопросами. Но он не мог отвечать. Просто шел и шел — мимо сгоревшего здания, домой… Говорят, владелец уже получил страховку… И Джозеф, которому минувшим летом исполнилось всего двенадцать лет, вдруг понял — все, с начала до конца. Он прошел за прилавок, отдернул занавеску и уселся на свою койку возле плиты. Он ощущал себя древним старцем. Жизнь познана до самого дна. И суть ее в том, что люди способны на все. Ради денег готовы убивать друг друга.
Он заплакал. Мать и отец подошли и сели рядом, по бокам. Обняли его за плечи и просто сидели, ничего не говоря. Они считали, что он плачет по убитому другу, и, конечно, так оно и было, но одновременно он плакал по чему-то большему — по папиной сохранившейся и своей потерянной невинности, по всему замаранному, испоганенному, затоптанному…
С Вульфом он никогда больше не разговаривал и старался не попадаться ему на глаза. Особого труда это не составляло, поскольку Вульф нечасто заглядывал теперь в бедняцкие кварталы. Кто-то видел его в шикарном костюме. Поговаривали, что вращается он исключительно среди миллионеров и бриллиантовых королей, обедает «У Ректора». Другой мир.
Дойла он тоже больше не видел, только раз, когда, потея от страха, сообщил ему, что должен помогать матери в магазине и поэтому бросает работу. Долгое время Джозеф все пытался мысленно примирить доброту Дойла, несомненную доброту, со всем остальным… Ради чего он добр? Ради власти над людьми? Ради голосов на выборах? Джозеф не признавал смешанных красок. Есть черное и есть белое. В серое он не верил. «Ты все упрощаешь, — сказал ему годы спустя за кружкой пива один ученый малый, выходец из России, ставший в Америке газетчиком. — В жизни все не так просто». Может, и верно, но Джозеф любил простоту и ясность. Тогда он чувствовал себя уверенно. Черное и белое. Добро и зло. Потому-то религия и была ему всегда великой поддержкой. Она устанавливала правила игры, отмечала вехи на дороге. Единственно верной дороге. Тут уж не ошибешься.
Два года кряду отец добивался ответа: отчего Джозеф не желает больше работать у мистера Дойла? У этого человека такие возможности! Но он не хотел объяснять, не мог. Впрочем, окажись у отца побольше времени, он бы, наверно, докопался, заставил бы сына сказать правду. Но времени ему не хватило. Он умер внезапно, упал и умер, поругавшись с разносчиком, который оставил молоко киснуть на солнце. «Довел себя до удара из-за нескольких бутылок молока», — говорила потом мама, скорбно качая головой. Но Джозеф знал, что дело не в молоке. С таким же успехом это мог быть кривой гвоздь, недоданная сдача или грязное пятно. Все равно отец стоял бы, бессильно потрясая кулаками, покуда не вспухнут на висках вены, покуда не вылезут из орбит глаза, слепые глаза, едва различающие свет дня. Злобный свет дня. Отцовский горький гнев был неизбежен, оттого что мир не оправдал его ожиданий, не сдержал своих обещаний… Джозеф понимал отца. Ему не исполнилось еще и пятнадцати лет.
— Твой отец хотел, чтобы ты поступил в колледж, — сказала мама.
Он помогал ей развешивать белье на крыше. Вокруг, куда ни глянь, кочковатая прерия: крыши доходных домов с сетями бельевых веревок, грибочками дымоходов и вытяжек, козырьками карнизов. Дальше к востоку поблескивала река, высились заводские трубы и арки Бруклинского моста. Еще дальше к северу, невидимая отсюда, тянулась Пятая авеню, с особняками, банками, церквями. Он побывал там лишь однажды, но помнил ее до сих пор. Это тоже Нью-Йорк. Настоящий Нью-Йорк.