Я познакомился с Кеннеди-старшим в Голливуде, в тот период его жизни, когда он вел борьбу с Мейером, Коуном, Зануком и братьями Уорнерами, пытаясь победить их всех их же оружием, а я, в свою очередь, старался доказать им, что искусство “пропаганды и рекламы” заключается не только в том, чтобы суметь нанять агента по связям с прессой.
Владельцы кинокомпаний так и не усвоили этот урок, а Джо усвоил. Этот своенравный ирландец, известный своими связями с подпольными торговцами спиртными напитками, а также любовными похождениями, имел скандальную репутацию финансового бандита за то, что устраивал сомнительные махинации на бирже. Через несколько лет, когда президентом стал Рузвельт, он возглавил Комиссию по ценным бумагам и биржам, был назначен послом США в Великобритании. Позже он стал ключевой фигурой при выдвижении кандидатов в президенты от демократической партии, а также основателем одной из самых фотогеничных политических династий Америки. Должен признаться, что все это произошло не без моего участия.
Джо был многим обязан мне и понимал это. Со своей стороны он тоже немало сделал для меня, и я был ему благодарен: без его помощи в мрачные тридцатые годы мне было бы трудно добыть деньги в банках на Уолл-стрит для того, чтобы основать компанию, которая впоследствии стала самым крупным международным рекламным агентством в мире. Кроме того, — и это, пожалуй, самое главное — мы испытывали друг к другу симпатию . Меня восхищали в нем упорство и нескрываемая жесткость. А он , по-моему, ценил во мне такие качества, как вежливость, учтивость и способность к достижению компромисса. Старина Джо Кеннеди любил оказывать давление на людей, но он никогда не пытался давить на меня.
Полагаю, теперь самое время рассказать о себе. Меня зовут Дэйвид Артур Леман. Отец мой писал нашу фамилию “Лерман”, но когда я завел собственное дело, то решил несколько упростить ее — ради тех клиентов (а таковых в те дни было немало), которые предпочитали, чтобы их агента звали Леман, а не Лерман. Но, между прочим, никто, даже в порядке упрощения, никогда не осмеливался называть меня Дэйвом. Все без исключения, даже моя мать, мои жены и Джек Кеннеди, называли меня Дэйвидом.
Родился я в Нью-Йорке, в довольно богатой семье немецко-еврейского происхождения, в которой не поощрялась фамильярность, как, впрочем, и выражение нежных чувств. Я был единственным сыном, которого любят и балуют, но в то же время безжалостно заставляют трудиться, чтобы добиться успеха в жизни. Мой отец — с ним, как мне кажется, мы за всю жизнь не обменялись и парой ласковых слов — был владельцем процветающего издательства книг по искусству. Но я еще в раннем детстве решил, что не пойду по его стопам.
Я вырос в огромном особняке, набитом всевозможными антикварными вещицами, в западной части Сентрал-Парк-авеню, окончил с отличием одну из средних школ в Нью-Йорке (в те годы и в обычных школах можно было получить превосходное образование), а затем с такими же результатами и Колумбийский университет. По окончании университета я стал работать рекламным агентом у Джеда Харриса, продюсера одного из бродвейских театров, — к явному неудовольствию моего отца, хотя удивляться было нечему: мать моя безумно увлекалась театром, и я с большой теплотой вспоминаю то время, когда мы ходили с ней на спектакли.
Оглядываясь назад, я понимаю, что поступил так из желания окунуться в романтику и волнующую атмосферу театральной жизни, — мне хотелось уйти от окружавшей меня респектабельности. Теперь я могу точно сказать, почему меня потянуло к Джо Кеннеди, он и его семья были полной противоположностью моему отцу: шумные, агрессивные, без стеснения сентиментальные, они всегда говорили то, что думали, и были страстно преданы друг другу.
Кроме всего прочего, для меня, питавшего тайную страсть к политике, Джо являлся незаменимым другом и наставником. Тогда, в тридцатые годы, он был ближайшим сподвижником Ф.Рузвельта — другого такого соратника у Рузвельта не было ни до, ни после Кеннеди. Именно он приложил больше всего усилий для выдвижения Рузвельта в президенты в 1932 году. В то время он все еще не расставался с надеждой, что в один прекрасный день он сможет и сам сесть на президентский трон. Но в 1939 году Джо Кеннеди, ярый сторонник политики изоляционизма и умиротворения гитлеровской Германии, вступил в конфликт с историей и с позицией самого Рузвельта. Вот тогда Кеннеди и решил, что его честолюбивую мечту должен осуществить его старший сын.
Сейчас я уже стар; так долго просто не живут. С фотографий тех лет на меня смотрит совсем другой человек, я с трудом узнаю в нем себя. Вот передо мной снимок: я и Мэрилин сидим на знаменитом диване, обитом шкурой зебры, в “Эль-Марокко” и улыбаемся фотографу. У Мэрилин просто ослепительная улыбка — только кинозвезда способна при виде фотографа изобразить такую сияющую улыбку, излучающую беспредельное счастье и обворожительную чувственность, хотя, помнится, за минуту до этого Мэрилин чем-то была расстроена до слез. На ней белое вечернее платье. Она любила белый цвет — вероятно, потому что это цвет девственности. Однако в этом платье Мэрилин отнюдь не походила на девственницу: глубокий вырез до пупа выставляет напоказ плечи и большую часть ее груди; в правой руке она держит бокал шампанского.
Рядом с ней, радостно улыбаясь, сидит высокий, широкоплечий молодой человек. Он великолепно сложен, но у него не спортивная фигура. Сегодня его лицо мне кажется симпатичным, хотя и несколько самодовольным и самоуверенным — массивный нос, решительный подбородок, густые волосы, чуть длинноватые, подстриженные на английский манер щегольские усы, как у армейского офицера.
Этот незнакомец одет в модный элегантный костюм в светлую полоску, полосатую рубашку с белым воротником и манжетами, темный шелковый галстук с вышитым узором и белый шелковый жилет с отворотами и перламутровыми пуговицами — символ его стиля. На лацкане пиджака — миниатюрная белая гвоздичка. Сразу видно, что он очень заботится о своей внешности.
Того молодого человека, увы, давно уж нет. Я вдруг подумал, что Мэрилин сейчас было бы шестьдесят шесть лет. Джеку — семьдесят пять. А мне — Боже мой — перевалило за восемьдесят.