— Смерть едина.
— Брешешь! — возражает Белышев. — Накинут на шею, вздернут — из петли не выскочишь, а пулеметами завладеть можно. Нынче же, сообща, всей командой.
Машинисты, оживляясь, поддакивают.
За ночь решение принято: при первой возможности захватить пулеметы.
То же самое происходит в других кубриках.
Изнывая от неизвестности и нетерпения, на крейсере ждут сигнала горниста, который возвестит побудку. Никому не до сна. Нет покоя мыслям. А время, как нарочно, будто остановилось. Будто всей жизни не хватит, чтобы дождаться рассвета.
Мучительно долог последний час...
Горнист начинает играть сигнал побудки, когда предрассветная мгла еще чернеет в иллюминаторах.
— На молитву! — скликают, распахнув двери, унтера и боцманматы.
День начат. Сквозь строй вооруженных кондукторов, расставленных в коридорах, пятьсот шестьдесят семь человек, составляющие экипаж крейсера, друг за другом переступают порог церковной палубы.
Топоча сапогами, из-за ширмы походного алтаря выбирается поп. Его бегающий взгляд обращен то к цепи кондукторов позади матросов, то к двери, откуда с минуты на минуту должны показаться командир и старший офицер.
Один за другим протискиваются сквозь ряды механики, мичманы, лейтенанты. Каждый из них держится настороже.
— Раздайсь! — вполголоса гудит старший боцман.
Моряки расступаются.
Быстрым шагом идут на свои места Никольский и Огранович.
Командир на ходу кивает Покровскому.
Торопливое бормотанье попа едва слышно в духоте церковной палубы. Острый запах пота перешибает сладковатый запах ладана и аромат дорогих духов старшего лейтенанта Эриксона.
Покровский скороговоркой бормочет слова молитвы и внезапно, как бы запамятовав, запинается.
Лукичев подмигивает Белышеву на командира.
Шека Никольского дергается.
Руки офицеров тянутся к расстегнутым кобурам.
Огранович, поведя плечом, косится на команду.
Матросы неподвижны.
Понукаемый злым взором командира, Покровский с опаской выдавливает слова, которые должны были вчера вечером послужить сигналом к восстанию:
— ...И благо-слови до-сто-яние свое...
Наспех дочитав молитву, он прячется за ширму алтаря.
Глядя поверх матросских голов, Никольский объявляет:
— Всей команде, хотя сегодня и не суббота, мыть краску! Я вас отучу бунтовать!..
Оборвав, он уходит.
Старший офицер подает знак унтерам и боцманматам.
Те разводят моряков по отсекам.
Последним шагает отделение боцманмата Серова. Ему доверены коридоры офицерских помещений и кают-компания.
— Понимать должны, что́ есть бунт в военное время. За такие дела вашего брата брезентом накрывают и в расход списывают, — запугивает Серов. — Назови, ребята, зачинщиков. Доложу его благородию, вам и выйдет полное прощение.
Матросы помалкивают, прислушиваясь к раздраженному взвизгиванию Ограновича, которое доносится из кают-компании.
Боцманмат поспешно притворяет дверь.
— Старшо́й попа ругает за молитву, — шепчет, пробегая мимо строевых, вестовой Векшин.
— Дмитриев! — окликает боцманмат, заметив улыбку на лице одного из матросов. — Чего скалинься? Марш мыть ванную! Там посмеешься!..
Матрос берет ведро с каустиком и направляется в офицерскую ванную.
В ней нет никого.
Он заглядывает в бортовой иллюминатор и прилипает к нему.
Сумеречное утро еще борется с ночью. Черным провалом зияют за площадкой заводского двора настежь раскрытые ворота. От них движутся к причалу толпы людей. С каждым мгновением они приближаются к «Авроре». Поддевки рабочих перемешались с шинелями солдат Кексгольмского полка. Впереди, неся красный флаг, семенит старый сторож Игнатыч.
Дмитриев шумно отвинчивает барашки иллюминатора.
Поток свежего воздуха врывается в затхлую духоту помещения.
Нарастают призывные возгласы:
— Солдаты с нами, а вы, матросы?
— Ура авроровцам! — раздается у борта.
— Ура! — что есть мочи кричит Дмитриев и, охнув от нестерпимой боли в спине, мгновенно оборачивается.
Боцманмат, ругаясь, тычет серебряной — за выслугу — дудкой в зубы матросу и, оттолкнув его, захлопывает иллюминатор.