Поэт с церемонной важностью выпрямился во весь свой маленький рост. Усы свисали у него вниз, на голове у него был кок, его румяное загорелое лицо, обрамленное бакенбардами с проседью, расплылось в добродушной улыбке.
- А, понимаю! - рассмеялся Ведрин. - Прическа и усы для "князей", для Шантильи! Все еще не оставил мысли об Академии?.. Посмотри на этот маскарад!..
При ярком солнечном свете зрелище на огромной площади было поистине отталкивающее: за катафалком шли члены президиума, которых, словно ради злой шутки, выбрали среди самых нелепых старцев Французской академии, еще более обезображенных костюмом по рисунку Давида, - зеленым мундиром с шитьем, треуголкой и парадной шпагой, ударявшей по уродливым ногам, чего Давид уже никак не мог предусмотреть. Первым шел Газан в треуголке, надетой криво из-за шишек на черепе; ярко-зеленый мундир еще резче оттенял его жирное, землистого цвета лицо с шелушащейся кожей и огромным, как хобот, носом. Рядом с ним шествовал мрачный, долговязый Ланибуар, с лиловыми прожилками на щеках и перекошенным ртом параличного петрушки, прятавший свои пальмы под кургузым пальто, из-под которого торчали кончик шпаги и фрачные фалды, что придавало ему, особенно в треуголке, вид факельщика, гораздо менее представительного, чем академический педель с булавой черного дерева, выступавший впереди. Далее следовали Астье-Рею, Деминьер, сконфуженные, смущенные, словно сознававшие свою комичность и со смиренным видом извинявшиеся за свой наряд, более или менее приемлемый под холодным, так сказать, историческим светом высоко подвешенных люстр академического купола, но в гуще жизни, на многолюдной площади, вызывавший улыбки. То была выставка мартышек.
- Право, так и хочется швырнуть им пригоршню орехов, чтобы посмотреть, как они побегут на четвереньках...
Но Фрейде не слышал этой новой дерзости своего ни с чем не считавшегося спутника. Он незаметно улизнул от Ведрина, смешался с процессией и пробрался в церковь между двумя рядами солдат с опущенными дулом вниз ружьями. В сущности, он был несказанно рад смерти Луазильона, которого никогда не видел, не знал и не мог любить за его труды по одному тому, что никаких трудов у него и не было. Он испытывал к нему чувство благодарности за его кончину, за кресло, освободившееся как раз вовремя. Тем не менее весь этот погребальный церемониал, приглядевшийся старым парижанам, стоявшие шпалерами солдаты с ранцами за спиной, дружный стук ружей о плиты по команде шустрого офицерика, совсем еще юного, сердитого, с застегнутой подбородью, для которого эти похороны были, очевидно, первым серьезным делом, а главное - печальная музыка и приглушенный бой барабанов растрогали Фрейде. Он проникся бесконечным благоговением, и, как всегда, когда его охватывало сильное чувство, к нему слетели рифмы. Начало было очень удачное: широко и образно передавалась душевная тревога, грусть, тоска, потрясение, переживаемые страной при утрате великого человека. Но он остановился на полуслове, чтобы предложить место Данжу, который, явившись с большим опозданием, проходил по храму, сопутствуемый шепотом и взглядами женщин. Он шел, высоко закинув свою гордую суровую голову, привычным жестом проводя по ней ладонью, вероятно, для того, чтобы убедиться, на месте ли парик.
"Он меня не узнал, - подумал Фрейде, озадаченный уничтожающим взглядом, которым академик смерил эту козявку, дерзнувшую подать ему знак, - должно быть, мои бакенбарды..."
Отвлекшись от своих стихов, кандидат принялся обдумывать план атаки, визиты, официальное письмо на имя непременного секретаря. Но ведь секретарь умер... Назначат ли Астье-Рею еще до каникул? А когда состоятся выборы? Его заботило все, вплоть до мелочей, до заказа мундира. Обратиться ли к портному мэтра? Можно ли у того же портного получить треуголку и шпагу?
Pie Iesu Domine...
[Господи Иисусе милостивый (лат.)
(из католической заупокойной службы)]
Прекрасный голос профессионального певца раздался за алтарем, моля даровать покой Луазильону, которого милосердный бог, казалось, собирался жестоко терзать, потому что вся церковь во всех тонах, во всех регистрах взывала соло и хором: "Упокой его, упокой, господи! Да почиет он с миром после стольких интриг и треволнений!"
Этому печальному, проникавшему в душу напеву вторили из глубины собора рыдания женщин, покрывавшиеся трагическим воплем Маргариты Оже, ее страшным воплем из четвертого акта "Мюзидоры". Вся эта скорбь глубоко взволновала добродушного кандидата, пробудила в нем воспоминания о других утратах, о других горестях: он думал о своих покойных родителях, о сестре, заменившей ему мать, приговоренной всеми врачами, которая знала это и во всех письмах об этом говорила. Увы! Доживет ли бедняжка до торжественного дня?.. Слезы застилали глаза, и ему пришлось утереть их.
- Это уж слишком... Это уж слишком... Вам все равно не поверят, ехидно пробурчал над самым его ухом толстяк Лаво.
Фрейде обернулся в гневе, но в это самое время молоденький офицер яростно скомандовал:
- На... плечо!..
Лязгнули ружья, и орган загремел "Марш на смерть героя".
- Процессия двинулась к выходу. Во главе, как и прежде, президиум: Газан, Ланибуар, Деминьер, и добрый учитель Фрейде Астье-Рею. Теперь они были великолепны. Попугаечно-зеленый цвет их расшитых золотом мундиров тонул в полумраке высоких сводов. Они выходили из глубины храма парами и медленно, точно нехотя, направлялись к огромному, сияющему квадрату - к открытым настежь высоким дверям. За президиумом следовала вся корпорация, пропуская вперед старейшего, достойного изумления Жана Рею, который казался еще выше в своем долгополом сюртуке; он шел, высоко подняв смуглую головку, точно выдолбленную из кокосового ореха, с видом пренебрежительным и рассеянным, означавшим, что он уже "это видел" несметное число раз. И в самом деле: за шестьдесят лет, в течение которых почтенный старец получал жетоны в Академии, он, надо полагать, наслышался псалмов и не раз кропил святой водой катафалки прославленных покойников.
Но если Жан Рею прекрасно играл Бессмертного, то следовавшие за ним "праотцы" представляли собой смешную, жалкую пародию на это звание. Дряхлые, сгорбленные, кривобокие, точно старые фруктовые деревья, они еле волочили ноги, спотыкались, моргали, как ночные птицы; те, которых никто не поддерживал, двигались ощупью. Имена их, произносимые шепотом в толпе, вызывали воспоминания об их трудах, которые канули в Лету, которые были давным-давно позабыты. Рядом с этими выходцами с того света, с этими "отпускниками с Пер-Лашез", как их назвал какой-то остряк из конвоя, остальные академики казались молодыми; они пыжились, выпячивали грудь под восторженными взглядами женщин, сверкавшими сквозь черные вуали, среди теснившейся толпы, среди киверов и ранцев одуревших солдат.