В сущности, какими бы соображениями ни старался он успокоить свою совесть, причиной этой расточительности, о которой никто из окружающих его не подозревал, были не столько научные интересы историка, сколько страсть коллекционера. Как бы ни было темно в чуланчике на Бонской, как бы ни приглушались здесь всякие звуки, человек наблюдательный не мог бы ошибиться; голос, нарочито равнодушный, пересохшие губы, шептавшие: "Покажите-ка..." - алчная дрожь пальцев обличали всепоглощающую страсть, грозившую превратиться в манию, в эгоистическую, жестокую кисту, которая в своем чудовищном развитии захватывает и пожирает всего человека. Астье превращался в классического Гарпагона, свирепого, безжалостного к себе и своим близким, готового кричать о бедности и тащиться на конках, тогда как за два года сто шестьдесят тысяч франков его сбережений тайком от всех перешли в карман горбуна. Чтобы оправдать в глазах г-жи Астье, Корантины и Тейседра частые посещения маленького человечка, академик давал ему переплетать свои дела, приносимые и уносимые для отвода глаз. Между собой они пользовались иносказаниями, условным паролем. Альбен Фаж извещал открытым письмом: "Могу предложить вам интереснейший образчик тиснения на коже, переплет XVI века в полной исправности: очень редкий..."
Леонар Астье колебался: "Благодарю вас, пока не нужно, время терпит..." Снова послание: "Не беспокойтесь, дорогой мэтр. Я предложу в другом месте!" На что академик неуклонно отвечал: "Завтра рано утром... Принесите переплет..." Одно только отравляло его радости коллекционера: необходимость покупать, все время покупать, из боязни, что изумительная коллекция уйдет к Босу, к Юшенару, к другим любителям. Порой, думая о том дне, когда у него не хватит денег, Леонар приходил в непостижимую ярость и набрасывался на уродца, бесившего его своим безмятежным и самодовольным видом.
- Свыше ста шестидесяти тысяч франков за два года!.. И вы говорите, что она опять нуждается в деньгах!.. Какую же жизнь ведет ваша благородная девица?
В такие минуты он желал смерти старой девы, гибели переплетчика, войны или Коммуны, какой-нибудь социальной катастрофы, которая поглотила бы коллекцию семейства Мениль-Каз вместе с теми, кто так бессовестно на ней наживался.
И вот теперь приближается катастрофа, не та, которой он желал, - судьба не располагает именно тем, чего мы у нее просим, - но неожиданная зловещая развязка, грозящая погубить его труды, его имя, состояние, славу - все, чем он был и что имел. Глядя, как он большими шагами шел по направлению к Счетной палате, мертвенно-бледный, громко разговаривая сам с собой, не отвечая на поклоны, которые прежде различал даже в глубине лавок, книгопродавцы с набережной и торговцы гравюрами не узнавали своего Астье-Рею. Он ничего и никого не видел. Ему казалось, что он держит горбуна за горло, трясет его за щегольской, заколотый булавкой галстук и тычет ему в нос письма Карла V, опозоренные реактивами Дельпеша:
"Ну, что вы скажете на этот раз?"
Дойдя до улицы Лилль, он толкнул дощатую необструганную калитку, проделанную в заборе, окружающем дворец, затем, перешагнув порог, позвонил у решетки, потом еще раз позвонил; он был потрясен мрачным видом здания, лишенного цветов и зелени, настоящих руин, оголенных, обвалившихся, согнутых железных балок, увитых засохшими лианами. Шлепанье стоптанных башмаков послышалось во дворе. Показалась привратница, толстая женщина с метлой в руке; не открывая, она крикнула через решетку:
- Вы к переплетчику? Он у нас больше не живет...
Уехал дядюшка Фаж! Выехал, не оставив адреса. Она теперь убирает его домишко для того, кто поступает на его место в Счетной палате, а горбун уволился.
Астье-Рею пробормотал из приличия еще несколько слов, но стая черных птиц, спустившаяся во двор, покрыла его голос резкими, зловещими криками, гулко раздававшимися под сводами.
- Ишь ты!.. Вороны с особняка Падовани, - сказала женщина, почтительным жестом указывая на высившиеся напротив, над крышами, платаны с посеревшими ветвями. - Нынче вороны прилетели раньше герцогини. Наверно, зима будет ранняя.
Леонар Астье в ужасе удалился.
12
На другой день после того спектакля, на котором герцогиня Падовани, несмотря на постигший ее удар, пожелала присутствовать с улыбкой на устах, давая женщинам своего круга величайший урок искусства держать себя, она, как всегда в это время года, отбыла в Муссо. С внешней стороны ничто не изменилось в ее жизни. Приглашения, разосланные на лето, не была отменены. Но до прибытия первой партии гостей, в те дни, которые обычно красавица Антония посвящала мельчайшим заботам о размещении и устройстве приглашенных, она, как раненый, затравленный зверь, с утра до вечера металась по своему парку, необозримо раскинувшемуся на холмистых берегах Луары, останавливалась на минуту, изнемогая от усталости, потом снова устремлялась вперед, гонимая душевной мукой.
- Подлец!.. Подлец!.. Негодяй!..
Она бранила отсутствующего, словно он был рядом с ней, словно он шел тем же лихорадочным шагом по змеившимся зеленым аллеям, которые спускались к реке длинными тенистыми зигзагами. Это была уже не герцогиня, не светская дама. Отбросив все условности, став наконец просто женщиной, она вся отдавалась своему отчаянию, быть может, не столь сильному, как ее гнев, потому что громче всего кричала в пей гордость, и слезы, выступавшие на ее ресницах, не катились по щекам, а брызгали и жгли, как раскаленное железо. Отомстить! Отомстить! Она выискивала кровавый способ мести, порой представляла себе, как один из ее егерей - Бертоли или Сальвиатто - всадит изменнику пулю в лоб в день его свадьбы... Или нет! Самой нанести удар, почувствовать радость отмщения, совершенного своей рукой... Она завидовала женщинам из простонародья, подстерегающим мужчину за дверью, чтобы плеснуть ему в лицо серной кислотой и осыпать его при этом отборной бранью. О, почему не знает она этих зазорных слов, приносящих облегчение, не может крикнуть оскорбительнейшее ругательство изменившему ей, презренному возлюбленному, который так и стоит перед ее глазами, каким он явился к ней на последнее свидание, с бегающим взглядом, лживой и натянутой улыбкой! Но даже на местном корсиканском наречии уроженцев Иль-Русса (*41) патрицианка не знала таких бранных слов, и после того, как она тысячу раз повторяла: "Подлец!.. Подлец!.. Негодяй!.." - ее красивый рот искажался от бессильной злобы.