- Господа! Я должен сообщить вам чрезвычайно неприятную новость... Я послал в Национальную библиотеку на экспертизу пятнадцать тысяч автографов, составляющих то, что я называл своей коллекцией... И вот, милостивые государи, все они оказались подложными, все!.. Флорентийская академия права. Я стал жертвой чудовищного обмана.
Он отирал крупные капли пота, выступившие у него на лбу после тяжкого признания.
- Ну, и что же дальше, господин непременный секретарь? - вызывающе спросил кто-то.
- Что дальше, господин Данжу? Мне оставалось только обратиться в суд... что я и сделал...
Все начали протестовать, заявляя, что такой процесс невозможен, что посмешищем станет сама Академия, но Астье-Рею добавил:
- Искренне сожалею, дорогие коллеги, но решение мое бесповоротно... Впрочем, преступник уже в тюрьме, и следствие начато...
Никогда еще зал закрытых заседаний не оглашался таким ревом, каким были встречены эти слова. И, как всегда, среди самых неистовых выделялся Ланибуар. Он орал, что Академии следует избавиться от столь опасного сочлена. В первом порыве гнева некоторые академики принялись громко обсуждать его предложение. Исполнимо ли оно? Может ли Академия, скомпрометированная одним из своих членов, сказать ему: "Уходите, я беру назад свое решение... Бессмертный! Я возвращаю вас в лоно простых смертных".
И вдруг, расслышав ли что-либо из этого препирательства или по какому-то наитию, которое порой озаряет совершенно глухих людей, старик Рею, державшийся из боязни удара в стороне, вдали от камина, изрек громко и монотонно:
- При Реставрации по мотивам чисто политическим мы исключили не менее одиннадцати членов...
Старец подтвердил эти слова кивком головы, словно призывая в свидетели своих современников - белые бюсты с пустыми глазами, расставленные на пьедесталах вдоль стен зала.
- Одиннадцать, черт возьми!.. - в наступившей тишине пробормотал Данжу.
А Ланибуар с обычным для него цинизмом воскликнул:
- Все организации, управляемые не единолично, трусливы, таков закон природы!.. Жить-то ведь надо!..
Тут Эпеншар, замешкавшийся у входа, где он толковал о чем-то с Пишералем, подошел к своим коллегам и, не повышая голоса, откашлявшись, заявил, что непременный секретарь не один виновен в этом деле, доказательством служит протокол от 8 июня 1879 года, который сейчас будет оглашен.
Пишераль тоненьким голоском, весело и скороговоркой прочел:
- "8 июня 1879 года Леонар-Пьер-Александр Астье-Рею принес в дар Французской академии письмо Ротру кардиналу Ришелье о статуте Высокого собрания. Академия, ознакомившись с этим доселе не опубликованным и в высшей степени любопытным документом, изъявляет дарителю свою признательность, постановляет включить письмо Ротру в настоящий протокол. Приводим его текстуально..."
Здесь секретарь замедлил чтение, весьма язвительно делая ударение на каждом слове:
- ..."текстуально, то есть со всеми описками, встречающимися в частной переписке и только подтверждающими подлинность документа".
Озаренные тусклым светом, падавшим с застекленного потолка, все стояли неподвижно, избегая смотреть друг на друга, и слушали в полном замешательстве.
- Письмо тоже прочесть? - с улыбкой спросил Пишераль; его все это явно забавляло.
- Читайте и письмо, - ответил Эпеншар.
Но при первых же словах послышалось:
- Довольно!.. Довольно!.. Перестаньте!..
Теперь они краснели из-за послания Ротру, подложность которого бросалась в глаза. Просто школьническая подделка: неправильные обороты, половина слов в то время неизвестных... Какое ослепление! Как они могли!..
- Итак, вы видите, господа, что было бы крайне несправедливо обвинять нашего несчастного собрата... - заговорил Эпеншар и, повернувшись к непременному секретарю, стал заклинать его отказаться от скандального процесса, который затронет честь всей Академии и даже великого кардинала.
Но ни пылкость этой речи, ни эффектность жеста, которым оратор указал на пелерину кардинала-основателя, не могли сломить дикое упрямство Астье-Рею; выпрямившись во весь рост, он стоял посреди зала у столика, служившего трибуной для сообщений и докладов, и, непоколебимый, сжав кулаки, словно опасаясь, что его волю могут вырвать у него из рук, твердил:
- Ничто, слышите, ничто не изменит моего решения!
И его толстые сдвинутые пальцы гневно стучали по дереву стола.
- О господа! Я и так медлил, я сделал слишком много уступок такого рода соображениям... Поймите же, что мой "Галилей" меня душит, у меня не хватает средств скупить его, и я вижу его на витринах книгопродавцев под моим именем, свидетельствующим о моем сообщничестве с подделывателем документов.
Так чего же он хотел? Собственными руками вырвать эти запятнанные страницы из своей книги, предать их публичному сожжению. Возможность к этому предоставит ему процесс.
- Вы говорите, что нас подымут на смех, но Академия стоит высоко, ей это не страшно. А я, разоренный, осмеянный, смогу гордиться тем, что сберег свое имя, свой труд и достоинство истории. На большее я и не претендую.
Сквозь напыщенность его речи слышались искренность и прямота, звучавшие диссонансом в этой среде, привыкшей сглаживать острые углы мягкими, как вата, компромиссами и условностями.
Внезапно педель объявил:
- Четыре часа, господа!..
Четыре часа! А относительно похорон Рипо-Бабена еще ничего окончательно не решено.
- В самом деле!.. Бедный Рипо-Бабен!.. - насмешливым тоном заметил Данжу.
- Он-то умер вовремя! - мрачно изрек Ланибуар.
Но его острота пропала даром. Педель кричал; "По местам, господа!..", председатель звонил в колокольчик, по правую руку от него занял место хранитель печати Деминьер, а по левую - непременный секретарь Астье-Рею, овладев собой, спокойно читал отчет похоронной комиссии под несмолкавшее шушуканье присутствующих и под стук бившего по стеклам града.
- Как вы сегодня поздно! - проворчала Корантина, открывая барину дверь. На нее дворец Мазарини не производил никакого впечатления. - Ваш сынок у вас в кабинете, и барыня с ним... Проходите через архив... В гостиной полно народу.
Зловеще выглядел этот архив с разобранными полками, словно после кражи или пожара. Астье-Рею в последнее время избегал входить туда, теперь же он прошел через него, высоко подняв голову, гордясь принятым решением, своим заявлением, только что сделанным в Академии. После такого огромного напряжения воли и проявленного мужества ему стало отрадно и тепло на душе при мысли, что сын ждет его. Он не видел Поля со дня дуэли, когда, охваченный тревогой, смотрел на своего мальчика, лежавшего в постели, белее простыни, и теперь он шел к нему с радостным чувством, готовый широко раскрыть объятия, привлечь его к себе и крепко-крепко молча прижать к своему сердцу. Но как только он вошел и увидел сына рядом с матерью, заметил, что они шепчутся, не поднимая глаз, с обычным для них таинственным видом сообщников, порыв его мгновенно утих.